Изменить стиль страницы

Тогда было много возможностей выразить протест против прихода к власти коммунистов, тем не менее политических мотивов такого рода именно этой волне забастовок приписать нельзя. А если забастовки после погрома в Кельцах невразумительны как протест против воображаемой «жидокоммунны», то их можно отлично объяснить как протест против того, что в послевоенной Польше нельзя рассчитаться с убийцами беззащитных христианских детей[146].

Почему Выжиковские должны были бежать из собственного дома? «Гершек, ты, значит, выжил?» — с недоверием, презрением и угрозой повторяли знакомые поляки из Едвабне, увидев Гершеля Пекажа, когда он вернулся из своего укрытия в лесу[147]. Такая реакция, разумеется, не имела ничего общего с жидокоммунной и взятием власти в Польше коммунистами. Гершель Пекаж, евреи, которым удалось выжить, Выжиковские, другие поляки, которые на территории всей страны укрывали евреев, а после войны в страхе таили этот факт от своих соседей, были неудобными свидетелями совершенных преступлений, плодами которых, что говорить, постоянно пользовались; они были ходячими угрызениями совести и потенциальной угрозой.

КОЛЛАБОРАЦИОНИЗМ

А большая военная тема, которая, как мы знаем, в польской историографии этой эпохи вообще не существует, — я имею в виду коллаборационизм? Ведь когда немецкие войска напали на Советский Союз в июне 1941 года, население на территориях, недавно присоединенных к СССР, встречало их как освободительную армию. «В телеграмме от 8 VII 1941 г. Грот Ровецкий сообщал, что на Восточных границах можно было заметить спонтанно выражавшуюся симпатию к немцам как „к освободителям из-под большевистского гнета, в котором большое участие принимали евреи“»[148]. Иначе говоря, более половины предвоенной территории польского государства было на рубеже июня — июля 1941 года освобождено (только от большевиков), и местное население — разумеется, за исключением евреев — праздновало освобождение, приветствуя наступающие соединения вермахта пресловутым хлебом-солью, назначая послушную немецким требованиям местную администрацию и принимая правила так называемого Vernichtungskrieg, то есть истребительного террора, направленного против «комиссаров» и евреев. «Во время наступления немцев на советские войска, — пишет крестьянин из Белостокского повята, — польское население с территорий Белостокшины довольно охотно принимало немцев, не зная, что перед ним стоит самый страшный враг польского народа. В некоторых городках немцев даже встречали цветами и т. п. […] Сестра одного из жителей деревни вернулась из Белостока в это время и рассказывала, что польское население в этом городе встречало немцев рукоплесканиями». «Наконец в июне 1941 г. разразилась долгожданная война немцев с русскими, и через несколько дней после начала русские уступили. Люди, укрывавшиеся от русских, ощутили огромную радость, они больше не боялись, что их вывезут в Россию, а каждый, кто встречал знакомых или родных, с которыми какое-то время не виделся, — то вместо приветствия говорил: „Теперь уже нас не вывезут“. Случилось так, что ксендз соседнего прихода, проезжая через деревню на следующий день после отхода русских войск, говорил каждому, кого встречал по пути: „Теперь уже нас не вывезут“. Кажется, русские, вывозя так массово поляков в Россию, поступали ошибочно, за это их здешние люди возненавидели»[149]. В рапорте об обстановке оперативной группы из России от 13 июля мы читаем следующее замечание о Белостоке: «Казни происходят все время с той же частотой. Польская часть местного населения оказывает содействие казням, проводимым полицией безопасности, донося, где находятся еврейские, русские и польские большевики»[150]. В конце концов, Рамотовский с подельниками обвинялся в том, что, «идя навстречу власти немецкого государства, принимали участие»… и так далее, и так далее.

Здесь есть интересная тема для социопсихолога — проблема наложения в коллективной памяти двух эпизодов: появления на этих территориях Красной Армии в 1939 году и вермахта в 1941 году и проекция собственного поведения 1941 года местным населением на закодированный рассказ о поведении евреев в 1939 году. Говоря прямо — энтузиазм евреев при виде входящей Красной Армии не был так уж распространен, к тому же неизвестно, на чем должен был бы основываться исключительно еврейский коллаборационизм с Советами в период 1939–1941 годов. Я писал на эту тему подробнее в книге «Кошмарное десятилетие», в главе «Благодарю их за такое освобождение и прошу, чтобы это было в последний раз». Кроме того, в отношении Едвабне я могу привести фрагмент беседы Агнешки Арнольд с городским аптекарем, который следующими словами пытается объяснить, на чем должно было быть основано сотрудничество евреев с Советами, за что, быть может, население Едвабне жаждало поквитаться с ними: «Видите ли, я… я о таких доказательствах не знаю. Я только говорю, что такие… это было секретом полишинеля. Так говорили. Но кто-то должен был это делать. Но я не могу поручиться за это… Нет, я не видел, чтобы кто-то был. Об этом я не знал»[151]. Другими словами, здесь мы имеем дело с действием стереотипа, клише, которые находят подтверждение во всем — например, в том, как беззаботно маршируют по улице еврейские дети, или в том, что еврей работает на почте, или в том, что какой-то вспыльчивый еврейский юноша дерзко отвечает прохожему поляку или клиенту в магазине. Разумеется, среди евреев были и доверенные лица НКВД, и коллаборационисты, но, как мы уже прекрасно знаем, не только среди евреев; а в Едвабне, вероятно, и не в первую очередь. В то же время не подлежит сомнению, что местное население (за исключением евреев) восторженно встречало наступающие соединения вермахта в 1941 году и сотрудничало с немцами, включившись также в процесс уничтожения евреев. Фрагмент приведенного ранее сообщения Финкельштайна о Радзилове — дополнительно подтвержденного воспоминаниями крестьян окрестных деревень, которые я цитирую, — представляет собой нечто совершенно противоположное распространенным рассказам о поведении живущих у границы евреев при виде входящих в 1939 году в Польшу большевиков.

А разве, например, эпизод, описанный полковником Мисюревым и подтвержденный (авто)биографией Лауданьского, не является частным случаем общего явления, характерного для этой эпохи? Разве люди, скомпрометированные сотрудничеством с режимом, опирающимся на насилие, не предрасположены каким-то образом к коллаборационизму с любой очередной террористической системой власти? Частично потому, что, демонстративно сотрудничая, они пытаются вовремя загладить свою «вину» на случай, если новые власти узнают о том, что они делали во время правления их предшественников; а частично потому, что новые власти, когда уже узнают о том, кто был кем, могут добиться их полного повиновения шантажем: либо сотрудничество, либо казнь или тюрьма.

Нацизм, повторим за немецким философом Эриком Фегелином, это режим, который использует дурные склонности человека. Не только так, что к власти приходит «сброд», но еще и так, что «простой человек, который порядочен лишь до тех пор, пока общество находится в состоянии общего равновесия, впадает в амок, не зная даже как следует, что с ним происходит, когда этот порядок рушится»[152].

Вторая мировая война — а конкретно советская и немецкая оккупация, которую она с собой принесла, — была первым столкновением польской провинции с тоталитарным режимом, и ничего странного, что из этого испытания она не вышла победительницей. Следствием и одного, и другого коллективного опыта стала глубокая деморализация. И чтобы заметить это, нам не нужно прибегать к тонкому анализу Казимежа Выки из бесподобного исследования о войне под названием «Якобы жизнь». Достаточно вспомнить бич оккупационного алкоголизма и «бандитства»[153], а для иллюстрации взять в руки, например, уже цитированные мною прежде воспоминания крестьян, присланные на конкурс «Чительника», объявленный в 1948 году. Кристина Керстен и Томаш Шарота издали их в четырех толстых томах под названием «Wiece Polska 1939–1948»[154].

вернуться

146

Однако мне трудно удержаться и не привести здесь краткий диалог, подслушанный раненой еврейкой в Кракове во время погрома в августе 1945 года: «В машине „скорой помощи“ я слышала реплики санитара и сопровождающего солдата, которые выражались о нас как о еврейских стервах, которых они должны спасать, что они не должны этим заниматься, что мы поубивали детей и что нас всех надо перестрелять. Нас отвезли в больницу св. Лазаря на ул. Коперника. Я пошла в операционную первой. Сразу же после операции появился солдат, который утверждал, что всех после операции заберет в тюрьму. Он же бил одного из раненых евреев, дожидавшихся операции. Он держал нас под дулом карабина, снятого с предохранителя, и не позволил напиться воды. Спустя некоторое время пришли два железнодорожника, один из которых сказал: „Это безобразие, чтобы у поляка не было гражданского мужества ударить безоружного человека“ — и ударил раненого еврея. Один из больных стукнул меня костылем. Женщины, в том числе санитарки, стояли за дверью, угрожая нам и говоря, что ждут конца операции, чтобы растерзать нас» (ŻIH, 301/1582). Сравни также: Jan Tomasz Gross, Upiorna dekada. Trzy eseje о stereotypach na temat Żydów, Polaków, Niemców i komunistów. Kraków, Universitas, 1998, в частности раздел «Цена страха».

вернуться

147

Yedwabne, цит. соч., с. 98.

вернуться

148

Krystyna Kersten, Narodziny systemu wladzy. Polska 1943–1948, Libella, Paryż, 1986, s. 172.

вернуться

149

Обе цитаты — это фрагменты машинописных ответов на конкурс об опыте польской деревни, объявленный в 1948 году кооперативным издательством «Чительник». Конкурсные материалы были опубликованы спустя четверть века в четырех томах под названием Wieś Polska, 1939–1948, materiały konkursowe, opr. Krystyna Kersten i Tomasz Szarota, tom IV. Warszawa, PWN, 1971. Фрагменты, которые я привожу здесь, не были опубликованы как вызвавшие сомнения у цензуры. Доступ к полным текстам я получил благодаря любезности руководителя Лаборатории истории Польши после 1945 г. Института истории Польской Академии наук, профессора Томаша Шароты. В архиве лаборатории находятся оригиналы конкурсных материалов. Следует отметить поразительную откровенность этих ответов простых людей, ведь они посылали свои воспоминания в официальную организацию. Цитаты взяты из машинописных текстов под № 20 (931), с. 4 и 72 (1584), с. 5.

В альбоме фотографической выставки о преступлениях вермахта на Восточном фронте (The German Army and the Genocide, edited by the Hamburg Institute of Social Research, The New Press, 1999), на с. 81 мы находим прекрасный снимок: немецкий солдат на мотоцикле в окружении улыбающихся молодых женщин, которые предлагают ему угощение, с подписью: «Ukrainian women offer refreshments» (Украинские женщины предлагают подкрепиться). Снимок прекрасно подошел бы для советской пропагандной иконографии 1939 года, когда, в свою очередь, Красная Армия «освобождала» эти земли.

О восторженной встрече соединений вермахта летом 1941 года на этих территориях можно узнать подробнее из фильма Рут Беккерман «East of War». Он состоит из интервью с ветеранами кампании на Восточном фронте, с которыми Беккерман разговаривала на выставке о преступлениях вермахта в Вене. Она подходила с камерой к пожилым мужчинам-посетителям выставки и записала потрясающие беседы с ними.

вернуться

150

The Einsatzgruppen Reports, цит. соч. с. 23.

вернуться

151

Рукопись, с. 491.

вернуться

152

Eric Voegelin, Hitler and Germans, University of Missouri Press. Columbia and London, 1999, p. 105.

вернуться

153

Я употребляю это слово вслед за автором трогательного мемориального эссе на тему своей родной деревни Борсуки, известным социологом Антонием Сулкой, «История бандитства в деревне Борсуки с древнейших времен», «Więź», ноябрь 1999, с. 103–109.

вернуться

154

«Население моей деревни и окрестностей в период девяти лет войны (крестьянин из белостокского села, написавший эти слова в 1948 году, несомненно, рассматривает все десятилетие как единое целое — кошмарное десятилетие. — Примеч. авт.) совершенно деморализовалось, люди перестали быть людьми труда, только появилась поговорка: пусть дурак работает, а я буду мошенничать. И мошенничали, выгоняли тысячи литров водки, отравляя ее разной дрянью». А вспоминая период советской оккупации в деревне Крошувка, грайевского повята (то есть в непосредственной близости от Едвабне) другой респондент дает такую картину соседских отношений: «Началось пьянство в большом масштабе в деревне, попойки, драки, кражи. Все, кто поругался друг с другом или у кого были старые счеты с кем-то, шли в управление и говорили, что такой-то и такой-то до войны были „политическими“. Начались аресты, люди боялись, не известно было, за что можно оказаться арестованным» (Wieś Polska, цит. соч., с. 125, 66).