Изменить стиль страницы

На следующее утро они быстро перенесли свой лагерь в более удобное место, на другую сторону Кампильо, к старым развалинам моста Эррерия. Там решили обосноваться до тех пор, пока лес будет идти по Ринконаде, крутой излучине у подножия Альпетеи.

Мужчины отправились к мосту Сан-Педро и там соорудили еще одну запруду. Чтобы пропустить сплавной лес через перекаты, усеянные острыми камнями, нужно было поднять уровень воды в русле. Дожди, лившие в последние дни, облегчили им эту задачу.

Когда в полдень сплавщики вернулись в лагерь, Сухопарый предложил Американцу сходить на электростанцию Роча, чтобы получить разрешение пропустить сплавной лес через канал плотины.

— Они народ покладистый, сам знаешь. А если там еще окажется дон Клементе, нам поднесут по стопочке.

— Я не пойду, Сухопарый. Хочешь, иди сам.

Сухопарый попытался уговорить Американца, хотя отлично знал, что этот поход всего лишь проформа, поскольку разрешение давалось за пять дуро. Однако для сплавщиков переговоры эти были едва ли не священным ритуалом с благословения артельного. Так и не уговорив Американца, Сухопарый вместе с несколькими другими сплавщиками отправился после еды к старой мельнице, которая была переделана в электростанцию алькальдом Вильяр-де-Кобеты и восстановлена после войны.

Шеннон остался в лагере. Он заметил что-то странное в лице Американца, погруженного в созерцание жующего Каналехаса. Всякий раз, когда осел сжимал челюсти, у него над глазами вздувалось два шара; они то появлялись, то исчезали в такт движению челюстей.

— Хотите пройтись? — вдруг предложил ему Американец.

Шеннон согласился, понимая, что артельному нужен собеседник, и составил ему компанию. Они пошли вниз по течению левым берегом реки, а затем стали взбираться на холм. Американец остановился и широким жестом обвел этот дикий пейзаж — среди ивняка небольшой долины у подножпя Альпетеи Гальо впадает в Тахо. Его рука словно ласкала каждый холм, каждую впадину; голос нежно произносил каждое название. Казалось, каждому здешнему уголку он отводит особое место во вселенной. Шеннон молча слушал Американца: тот, без сомнения, нуждался в одиночестве, но рядом с живым человеческим существом.

— Да, — произнес он, и его взгляд и голос стали еще более рассеянными, — все это и есть Кампильо. Знаете, почему я не пошел на электростанцию? Я не хотел, чтобы меня увидели… Ведь я родился в Кампильо. — И тут же пояснил: — Вообще-то мои родители из Вильянуэвы-де-Аларкон, но здесь у них был дом, где они жили летом. В нем-то я и родился.

Взволнованный Шеннон почувствовал вдруг, что этот уголок планеты, населенный воспоминаниями, хоть и чужими, стал ему ближе.

— Давайте сходим туда, — предложил Американец, пускаясь в путь, — где когда-то была Адвокатова мельница… Адвокатом был мой прадед.

От мельницы остались только развалившиеся степы; через дверной проем виднелись в глубине кучи мусора, присыпанные землей и пожухлыми листьями. Посреди зияла дыра, оставшаяся от мельничного жернова. За домом находилась маленькая плотина. Сквозь ее щели сочилась вода, и все же она еще удерживала странно неподвижный пруд, подернутый ряской, от которого веяло мертвенным холодом и заброшенностью. Они приблизились, но ни одна лягушка не спрыгнула в воду, ни одна птица не вспорхнула с веток, ни одна волна не всколыхнула поверхность воды. Они остановились подле сгнивших досок шлюза. Американец не мог отвести взгляда от этого тусклого зеркала.

— В раннем детстве я любил прибегать сюда. Это считалось верхом удали. Однажды мне здорово влетело от отца. Но потом меня еще больше сюда тянуло — запретный плод сладок. — Он сел на поваленный ствол старой сосны и продолжал: — Моя мать ненавидела мельницу, считая ее главной причиной разорения деда, который вложил в нее весь свой капитал и реконструировал по последнему в те времена слову техники. Он помешался на новых сельскохозяйственных машинах и в Экономическом обществе друзей страны мог часами обсуждать какой-нибудь наиболее рациональный проект вспашки. Он эксплуатировал свою мельницу как настоящий кабальеро, тогда как остальные наживались на бесконечных махинациях. Сначала все шло хорошо, крестьянам удавалось обманывать его больше, чем других, и они предпочитали молоть свою пшеницу на его мельнице. Но однажды дед обнаружил обман и побил одного из них. Тогда остальные, испугавшись, перестали к нему ходить.

— Всюду одно и то же, — пробормотал Шеннон, — люди в конечном счете всегда оказываются неблагодарными. Человеческое достоинство давно утрачено.

Он произнес это с таким пылом, что Американец отвлекся от собственных мыслей и спросил:

— У вас, верно, тоже есть о чем вспомнить?

— Вспомнить? Нет. Наоборот, я должен забыть.

— Зачем забывать то, что было? Мы живы воспоминаниями. Без воспоминаний мы были бы мертвы, как эти камни… Вы ошибаетесь, полагая, что у этих людей не было достоинства. Но им приходилось как-то бороться за свое существование… Одним словом, кончилось тем, что мой дед совсем разорился и закрыл свою мельницу. Когда я был юношей, у пас еще имелся дом для летнего отдыха… Сюда заезжала моя кузина…

Его последние слова, казалось, всколыхнули мрачные воды пруда, словно луч нежности пробился сквозь тьму.

— Почему именно сегодня я вспоминаю все так отчетливо?.. Обычная история: держась за руки, мы стояли в этой тенистой роще, потом я ее поцеловал вот здесь, на этом самом месте, вечером, у застывшего в неподвижности пруда… Нет, вода в нем была другая, совсем другая… Она бросилась прочь от меня, а я не мог двинуться с места, словно окаменел. Сердце мое билось, как у пойманного кролика!.. На следующий день она призналась, что проплакала всю ночь и теперь ей остается только утопиться в Тахо… Но я поклялся ей, что мы поженимся… Это было последнее лето.

«Последнее лето, — подумал Шеннон. — Сколько тоски в этих словах. Кажется, будто все растворяется в воздухе, становится нереальным». И действительно, происходящее казалось ему бессмысленным, нелепым. Среди жалких развалин стоял человек, огрубевший, суровый, и обращал взор в свое прошлое, в которое теперь трудно поверить: образованная семья, романтическая юношеская любовь… У каждого человека есть своя тайна, уже ставшая как бы его плотью. Из семинарии в Сигуэнсе, где Американец проходил курс для получения степени бакалавра, его исключили, узнав о его связи с прачкой, которая обучала его любви, куда более серьезной, чем любовь к кузине. Он вернулся домой со славой бунтаря, и дядюшка запретил своей дочери с ним встречаться…

— Я поехал навестить ее, — продолжал он, — и предложил убежать вместе. Она плакала, но бежать так и не решилась! И показалась мне тогда такой незначительной, невзрачной. Никакого чувства я уже к ней не испытывал… С отцом и дядюшкой я рассчитался, подпалив омет. Меня разыскивали через жандармерию, но кому могло прийти в голову, что я пристал к сплавщикам… Потом я перебрался в Америку… — Он вдруг осекся и, поднявшись, провел рукой по лбу, словно хотел очнуться от сна. — Почему я все это рассказываю вам? — И с недоуменным видом обернувшись к Шеннону, откровенно признался: — Никогда прежде я не оглядывался назад; по теперь у меня такое чувство… сам не знаю почему… словно пришла пора подытожить свое прошлое…

* * *

Воцарилось долгое молчание, которое он снова прервал, насмешливо проговорив:

— Подумать только, если б мы поднялись на плато, я мог бы повстречаться с ней на улицах Вильянуэвы… Она вышла замуж за ветеринара. Позавчера пастух мне рассказал об этом. Смешно — жена ветеринара хотела когда-то броситься в реку из-за того, что я ее поцеловал… Впрочем, в этом нет ничего смешного, если твердо уверовать, что тебе все безразлично.

Казалось, он поборол волнение. Золотой зуб сверкнул в улыбке.

— Да что говорить! Не было ничего и нет. Там, в Америке, для меня важно было выжить. Об остальном я по думал. А теперь меня и это не волнует… Важно только одно, только одно надежно… — Он опить умолк, как бы с удивлением прислушиваясь к тому, что в нем происходит. И тихо заключил: — А может быть, я надеялся найти здесь облегчение? Может, поэтому я и вернулся? — Он покачал головой как бы в раздумье. — Вы же, напротив, не хотите возвращаться. Вы бежите от своей земли, от своих воспоминаний.