Если бы это был не мой господин, который, я это точно знал, просто не мог сделать или даже пожелать что‑то плохое, я бы вряд ли сдержал крик ужаса. Но Максим был Сыном самого Бога. И я верил ему, верил, что он не захочет уничтожить наш мир.
Максим стоял, вытянув высоко вверх, к небу правую руку с мечом. С уже переделанным по его рисунку древним мечом. И силой своей Божественной мысли обращался к Луне. Казалось, что Луна и её разбитое на куски отражение освещают его всё ярче и ярче. Что он сам начинает светиться Лунным светом, увеличиваться в росте, заполнять собой весь окружающий простор, земной и небесный.
А сам наш мир как будто съёжился и… раскололся на части. Как отражение Божественной Луны в разрубленном зеркале.
Почти раскололся.
Не хватало малости. Удара мечом, который в руке Максима сказочно увеличился. И ослепительно полыхал в чёрном небе серебряным лунным светом.
Один лишь взмах этим Лунным Мечом – и всё будет кончено. Мир вспыхнет под Божественным ударом и исчезнет.
Я понимал, как хочется Максиму уничтожить наш мир. Ведь тогда он сможет вырваться из его плена, вернуться домой.
Искушение было огромным. Но я всё равно верил, что Сын Бога сумеет не поддаться этому Дьявольскому искушению.
Не мог Максим уничтожить наш мир. Грязный, порочный, жестокий. Но в котором живут люди, живые люди. Многих из которых господин успел узнать, и наверняка они сейчас стояли перед его мысленным взором.
Почему‑то я точно знал, что меня, своего верного слугу, господин тоже не забыл. Что, может быть, вспомнил обо мне в первую очередь. И он не мог убить меня вместе с остальными людьми и всем остальным миром…
Так и не взмахнул Сын Бога карающим Мечом. Пощадил всех нас. Меч в его руке постепенно опять принял обычные размеры, но по–прежнему ярко светился серебром. Не просто отражая лунный свет, Меч теперь светился сам. Частица Лунного Света, Божественной Лунной Силы, обернувшись сверкающим камнем, похожим на кусок хрусталя, навсегда осталась с мечом, в выемке на его рукояти. Меч Максима превратился теперь в Лунный Меч. В Меч Божественной Любви.
Пользуясь передышкой, которую я ему устроил, Максим всё чаще рассказывал мне что‑нибудь интересное. Происходило это обычно во время прогулок верхом по окрестным лесам или в море под парусом. Рассказывал он не только сказки и придуманные кем‑то истории, но и про мир, откуда он пришёл к нам.
Многое из того, о чём он говорил, было мне непонятно и казалось выдумкой, но ему я верил, верил безоговорочно. Верил рассказам про кареты, которые могут двигаться без лошадей, про корабли, плавающие без парусов и вёсел, плавающие не только по воде, но и под водой и даже летающие по воздуху, про волшебные картины, изображения на которых могут двигаться и даже издавать звуки, про особые устройства, позволяющие говорить друг с другом, не напрягая голоса, на расстоянии многих перестрелов (господин даже сказал, многих сотен перестрелов, но тут он, наверное, оговорился).
Когда господин оставался один, он часто вставлял себе в уши какие‑то странные приспособления, от которых тянулись проволочки к крохотной коробочке. И вид у Максима был в это время задумчивым, как будто он внимательно слушал кого‑то. Я в конце концов решил, что с помощью этой странной коробочки, которую он всегда носил с собой, Сын Бога выслушивает наставления своего Небесного Отца.
Однажды, вновь набравшись наглости, я напрямик спросил его об этом. Я никогда не называл его Сыном Божьим, не осмеливался всё‑таки пойти наперекор древнему пророчеству, в котором прямо было сказано, что Сын и Посланник Бога ничего не будет знать о том, чей он Сын. Но я спросил, не сам ли Бог разговаривает с ним через эту странную коробочку, принесённую господином из своего мира.
Господин Максим засмеялся и ответил, что нет, вовсе не сам Бог. Что это — человек, но человек этот одарен талантом, который у него, наверное, действительно от самого Бога. Талантом сочинять песни и петь, дарить их другим людям, и что в коробочке хранятся записи этих песен (он так и сказал – “записи”).
Я совершенно не понял, что означает “записи песен”. Разве песню можно “записать”? Записать можно слова, а как быть с мелодией? К тому же господин вовсе не читал эти “записи”, а каким‑то образом слушал их. Всё это было очень странным, и у кого‑нибудь другого явно вызвало бы подозрения в Чёрном Колдовстве. Но я верил Максиму, верил, что он – Сын Бога и Силам Зла служить не будет.
А Максим предложил мне самому послушать записи песен человека из его мира. Он вставил мне в уши маленькие приспособления (“наушники”) и нажал на маленький выступ на коробочке со странным названием “плеер”.
И в ушах у меня зазвучала музыка.
Я даже не испугался почему‑то, хотя пугаться было чего. Рядом не было никаких музыкантов, не было вообще никого, кроме нас с герцогом. Но в ушах отчётливо звучала музыка, а потом зазвучал и голос человека, певшего под эту музыку. Но сама музыка и голос певца так захватили меня, что я забыл даже про удивление и страх.
Музыка была совершенно необычная, у нас так не играли. Звучал какой‑то струнный инструмент, что‑то наподобие арфы, но звуки этого инструмента, китары, были другими. Эти звуки странно волновали, тревожили душу, слушая их, хотелось одновременно плакать и смеяться. Казалось, китара хочет рассказать о чём‑то, она говорила взахлёб, кричала от нестерпимой внутренней боли и от такого же нестерпимого, огромного счастья, она радовалась и грустила, жаловалась и тут же заходилась от восторга, странная мелодия уносила меня в бесконечную высь, эта завораживающая мелодия была наполнена огромной силой и одновременно была хрупкой и мимолётной, её неземная красота казалась какой‑то очень ранимой.
“Гасит свечку, умирая, мотылёк, спит сердечко, золотой твой уголёк…” Я как наяву, вернее – гораздо ярче и острее, чем наяву, представлял себе бабочку, доверчиво летящую на пленивший её свет свечи и сгорающую в её пламени. В мелодии, в звуках китары мне чудилась такая же трепетная и беззащитная красота, как в этой бабочке, такой же вдохновенный воздушный танец, возможно – всего лишь за мгновение до смерти, такое же опьянение светом, радостью жизни, которая может прерваться в любой момент.
Голос же певца со странным именем Бард был вовсе не таким отчаянно–откровенным, как у его китары. Его душа тоже обливалась кровью, страдала от невыносимой, бесконечной боли, а иногда уносилась ввысь от такого же бесконечного счастья. Но Бард старался не выставлять напоказ переполнявшие его душу чувства, скрывал их, может быть, скрывал даже от самого себя. Его хрипловатый голос звучал сдержанно, часто даже насмешливо, Бард находил в себе силы насмехаться даже над собственной болью и над собственной радостью. И от этой его горькой насмешки над самим собой его боль и его радость ещё сильнее отдавались болью и радостью в моей душе.
А китара, которая, наверное, просто не умела притворяться, когда была в его руках, выдавала его с головой, её голос, прекрасный и по–женски беззащитный в своей трогательной откровенности, вплетался в сдержанный голос сильного, много повидавшего в жизни мужчины, оттеняя и подчёркивая всю глубину переполнявших его чувств. Мелодия уносила меня всё дальше, я забыл обо всём, забыл себя, я весь растворился в звуках, записанных в этой волшебной коробочке моего господина.
Помнишь, было – залетел мотылёк,
Дождь пошёл, и ты прикрыла окно…
Помнишь, было нам с тобой невдомёк,
Что Разлука о нас не забыла…
Помнишь, было?
Многие слова в песнях Барда были мне не очень понятны. Но каким‑то чудом даже непонятные слова захватывали мою душу, и она сжималась от радости и тоски. “Помнишь, было?”
Я помнил. Совсем, конечно, не то, что имел в виду Бард. Вспоминал своё. Как рядом со мной была мама, и мы с ней не знали, совсем не думали о том, что Разлука помнит о нас. Мне казалось тогда, что мама всегда будет рядом со мной, иначе просто не может быть…
Песни были очень разными. Были и очень смешные, я слышал не только голос Барда, но и голоса других людей, они смеялись над его шутками, переговаривались между собой и с ним, просили спеть какую‑нибудь уже знакомую им песню. И он – пел.