Изменить стиль страницы

Я умел отнимать оружие у противника, Олег успел неплохо научить. Но сейчас тело никак не хотело слушаться, руки были непривычно слабыми и неуклюжими, и вырвать дубину у деда мне не удавалось. И тот тоже понял это, на лице его, только что искажённом смертельной тоской, вновь появилась жуткая ухмылка. Вот сейчас он оттолкнёт меня, собьёт с ног, точнее – просто уронит, на ногах я и так практически не держусь, встанет сам, опять замахнётся дубиной…

Я не стал ждать, когда дед меня уронит. Упал сам. Коленом на голову деда. Жёстко вкладывая весь свой вес в этот удар коленом. Сил у меня не было, но вес никуда не исчез. И был он вовсе не шуточным, мало кому из сверстников я уступал размерами. Для того старика моего веса хватило вполне…

Хруст, раздавшийся от удара, я не смогу забыть никогда, этот звук будет преследовать меня до конца моей жизни. Я медленно поднялся, забирая палку у бившегося в конвульсиях деда. Не знаю, смог бы он выжить после того моего удара коленом. Вряд ли. Но я не стал проверять. Я не мог смотреть безучастно на его агонию. Ударами дубины я добил, убил его окончательно. Со щенком я не смог этого сделать, а с этим стариком почему‑то смог. Может быть потому, что онемение в теле, туман в сознании ещё не прошли, я продолжал действовать как в полусне, наблюдая за собственными действиями как бы со стороны.

Когда дед перестал шевелиться, я, стараясь не смотреть на него, отбросил в сторону окровавленную палку и повернулся к щенку. Щенок тоже уже не двигался, его мучения закончились.

Я не стал хоронить ни деда, ни щенка. Не было сил, да и нечем было бы копать жёсткую землю. Оставил всё как есть и пошёл. Пошёл, сам не зная куда. Мыслей в голове не было, душа омертвела под грузом глухой отупляющей тоски. Хотелось умереть, убить себя, но не было сил даже на это.

Шатаясь, я шёл и шёл по ночному лесу. Постепенно тело стало оживать, но душа оставалась мёртвой. В голове как‑то апатично и тяжеловесно стали шевелиться мысли. О том, что я стал убийцей. Я – убийца. Я не мог в такое поверить, мне хотелось проснуться и увидеть, что на самом деле всё хорошо.

Проснуться не получалось. Чем больше я приходил в себя, тем становилось тоскливее и страшнее. Всё ведь было наяву, вдруг с безнадёжной ясностью понял я. Я НА САМОМ ДЕЛЕ стал убийцей. И останусь им навсегда. И это, скорее всего, ещё далеко не самое страшное, что произошло со мной.

Где я? Что будет дальше? Что мне теперь делать?

От таких вопросов на душе сделалось совсем уж мерзко. И чтобы отвлечься, я принялся тупо размышлять над тем, кто этот старик, зачем он убивал щенка, зачем он убивал его так жестоко, почему хотел потом убить и меня как этого щенка.

В конце концов я решил, что старик этот занимался чем‑то вроде колдовства, шаманил как и я, пытаясь установить контакт с какими‑то сверхсилами. И использовал для этого тот же метод, что по наитию использовал и я. Вой, но не просто вой, а вой на пределе, а может – и за пределами сил, вой, в который вкладываешь всего себя, всю свою душевную муку, отчаяние и боль, вкладываешь, находясь на грани жизни, а может быть – и переступив уже эту грань… Только вот я делал это сам, а дед использовал доверчивого и беззащитного щенка, заставив выть его. А чтобы щенок действительно выл как последний раз в жизни, колдун просто убивал его. Убивал медленно и мучительно.

Старик добился своим чёрным колдовством явно не того, чего хотел. Явно не хотел и даже не ожидал он моего появления в разгар своей мерзкой работы. Но то, что я появился, и появился именно здесь, где в голос плакал убиваемый щенок, наверняка было как‑то связано с дедовым колдовством.

Я уже тогда догадался, и затем это подтвердилось, что такое колдовство было вне закона в этом мире. Оно жестоко преследовалось, вовсе не из‑за жалости к животным, а из страза перед возможными тяжёлыми последствиями. Поэтому старик и решил убрать меня как опасного свидетеля.

Голова трещала от боли, непрошеные безрадостные мысли тяжело, со скрежетом ворочались в ней. Что же всё‑таки произошло со мной? Где я? Как вернуться домой?

Неожиданно лес расступился, впереди открылись поля. Недалеко от кромки леса я увидел небольшой стог. Спотыкаясь, из последних сил добрёл до него и рухнул в душистое сено. Перед глазами распахнулось чужое ночное небо, голова закружилась, стог подо мной как будто куда‑то поплыл, стал проваливаться, и я почувствовал, уже засыпая, как лечу, падаю в бескрайнюю черную бездну…

Раина

Поспать удалось, скорее всего, совсем немного. Разбудил меня топот подскакавшего к моему стогу коня. И голоса людей, сошедших с этого коня. К этому времени луну скрыли тучи, поэтому меня, лежащего в стогу, они не заметили. Я тоже видел их плохо, различал в темноте лишь смутные силуэты.

Это были мужчина и молодая девушка, судя по голосу – почти девочка, моя ровесница. Мужик, явно сильно подвыпивший, говорил с девчонкой требовательно и властно, а голос девушки был жалобным и просящим. Она умоляла пощадить, не трогать её, но эти беспомощные мольбы только ещё больше раззадоривали мужика. Он явно решил “переспать” в этом приглянувшемся ему стогу с приглянувшейся девчонкой и вовсе не собирался отказываться от своего решения. Не смотря на то, что девчонка совершенно не была от этого его решения в восторге.

Он почему‑то полагал, что имеет право делать с этой девчонкой всё, что захочет, не спрашивая, а лишь требуя её согласия. Он не пытался действовать скрыто, наоборот, голос его был зычен, хохот – оглушителен. Он не собирался просто торопливо и тихо изнасиловать девчонку, он весело требовал от неё, чтобы она “проявила учтивость к высокородному герцогу”, чтобы “немедленно вытерла слёзы, сняла с себя эти безобразные одеяния, скрывающие от взора влюблённого рыцаря своё юное и прекрасное тело”, чтобы “избранница его сердца сжалилась над бедным влюблённым”, чтобы немедленно “воспылала ответной страстью и утопила страдающее, жаждущее любви сердце в своих жарких объятиях”. И добавил, что если девчонке удастся “насытить” его страсть, сделать так, чтобы “эта ночь любви навсегда осталась в памяти благородного мужа”, то он, “слово чести”, хорошо ей заплатит.

К моему ужасу, последнее обещание “хорошо заплатить” подействовало на колеблющуюся и плачущую от страха и унижения девчонку. Она стала медленно раздеваться. Хохочущий мужик не отрываясь смотрел, как она раздевается, а потом бесцеремонно “помог” ей, толкнул в стог (совсем недалеко от меня!) и несколькими рывками сорвал с неё оставшуюся одежду

Продолжая похохатывать, стал раздеваться сам. Снял пояс с мечом, короткую безрукавку, широкие штаны, похожие на казацкие шаровары… И с утробным рычанием бросился в стог на сжавшуюся в беспомощный комочек девчонку…

Я лежал совсем рядом с ними и не смел пошевелиться от охватившего меня стыда, жалости к девчонке и страха. Я не мог ни вмешаться (а чего вмешиваться, это было не насилие, вернее, не совсем насилие, он вроде бы “уговорил” её разделить с ним “любовь”), ни уйти (уходить надо было раньше, а когда всё это уже происходило, просто встать и уйти уже было невозможно), ни даже отвернуться (мне было страшно не то, что пошевелиться, я боялся даже вздохнуть). Я лежал в стогу и видел всё, что происходило чуть ли не на расстоянии вытянутой руки от меня. Слышал каждый звук, вскрики, мучительные стоны девчонки, хриплое дыхание мужика…

Не знаю, почему они меня так и не заметили во время своей “любви”. Всё‑таки занимались они ею чуть ли не вплотную от меня, а ночь была хоть и тёмной, но не совсем уж кромешной, из‑за туч иногда пробивался слабый лунный свет. Наверное, девчонка просто вообще не видела ничего от боли и страха, а мужик был ослеплён пылающей в нём “страстью”. Увидел он меня, только когда уже закончил свою мерзкую возню с беззащитной девчонкой и в изнеможении отвалился от неё…

Луна в это время вышла из‑за туч и равнодушно осветила своим зеленоватым мертвящим светом всех нас: тихо плачущую девушку, удовлетворённо сопящего мужика. И меня.