Когда я проводил тренировки в своих детских группах, буквально отдыхал душой, сбрасывал психическое напряжение, набирался новых сил для дальнейшей борьбы в фальшивом мире взрослых. Меня не угнетало и не раздражало, когда мои воспитанники во время таких занятий иногда буквально становились на голову (причём не только на свою). Даже наоборот, в этом “баловстве”, а на самом деле – в игре, дети на самом деле раскрывались, становились теми, кем они и были в глубине души – отважными, добрыми и весёлыми рыцарями, в игре становилось видно их настоящее лицо, и это лицо (в отличие от большинства взрослых харь) вызывало у меня симпатию. И немного – зависть. Я уже очень давно не мог позволить себе быть самим собой.
Вот и сейчас я вынужден играть, вынужден изображать из себя “святого” фанатика, причём изображать так, чтобы ни у кого даже малейшего сомнения не возникло в том, что я и есть этот самый фанатик, которого Сын Бога избрал своим орудием перевоспитания этого мира.
Вновь заставив себя собраться, я негромко (но так, чтобы все присутствующие слышали) заявил, что желаю немедленно побеседовать со всеми приближёнными Его Великой Святомудрости. Побеседовать в месте, где нас никто не мог бы подслушать.
Замерший от ужаса муравейник мгновенно пришёл в движение. Опять появился кто‑то, считающий себя вправе приказывать, и быдло с облегчением кинулось исполнять его приказы.
С немыслимыми почестями и изощрённым подобострастием меня проводили в комнату, в которой быстро собрался весь цвет церковной элиты.
Уходя, я приказал не прикасаться к умирающему старику. Видимо, Его Великая Святомудрость вызвал каким‑то образом гнев самого Сына Бога, но я, Небесный Посланник Сына Бога дарю провинившемуся возможность помолиться перед смертью о своей загубленной душе, попытаться хоть немного облегчить свою участь в ином мире.
Старику было не до молитв, не до спасения собственной загубленной души. Ему было просто больно, очень больно. Но он ничего, совсем ничего не мог сделать. Сил у него не было даже на то, чтобы громко застонать. Задыхаясь, он слабо корчился от боли, и каждое его движение вызывало новую невыносимую боль, от которой он опять начинал корчиться.
Ему придётся ещё долго корчиться так, испытывая нечеловеческие муки, подгоняя смерть, которая придёт очень нескоро.
Я почти не смотрел в его сторону, знал, что ничего хорошего взгляд на него мне не принесёт. Но даже мимолётного, брошенного вскользь взгляда оказалось достаточно, чтобы меня чуть не вывернуло наизнанку. Сдержаться мне удалось лишь предельным усилием воли.
Я торопливо вышел из зала, а передо мной всё ещё стояли заполненные невыразимой болью глаза этого старика, его взгляд, направленный на меня и умоляющий меня о смерти. Я знал, что этот старик замучил насмерть тысячи невинных, в том числе и детей, и он не достоин жалости, но я всё равно ничего не мог с собой сделать. Всё равно мне было его жалко…
Так, всё. Всё, я сказал! Придурок, мямля, чистоплюй хренов! Ещё сопли распусти, жалостливый ты наш. И тогда эти церковные пауки, приближённые этого издыхающего скорпиона обнимут тебя и дадут выплакаться на своей благородной паучьей груди. И сами заплачут, раскаются и исправятся и даже пообещают не истязать больше на дыбах детей…
Мысль об истязаемых детях, о том, что детей будут истязать и дальше, если только я окончательно раскисну, помогла мне наконец вновь собраться. К тому времени, когда я входил в комнату с “пауками”, я всё же сумел опять натянуть на себя маску “святого” фанатика, озабоченного лишь тем, чтобы свершить волю пославшего его в этот мир Божьего Сына. И которому глубоко плевать на чьи бы то ни было страдания, тем более – на страдания того, кого покарал сам Священный Меч Сына Божьего.
Взглянув на почтенное собрание, я сразу понял, что пора просить помощи у Максимки. Собравшиеся здесь “святые отцы” если и уступали мне в актёрском мастерстве, то не очень сильно. В истинных мыслях и чувствах этих людей, всю свою жизнь упражняющихся в лицемерии и достигших в этом искусстве изрядных успехов, самому мне никак не удастся разобраться. А без этого – никак. Ошибка здесь может оказаться роковой. Роковой не только для меня.
Начав говорить какую‑то торжественную галиматью, я открыл, впервые открыл по собственной инициативе канал связи с Максимом и постучался в него.
Макс долго не отвечал, и сердце у меня вздрогнуло от нехорошего предчувствия.
Когда же пацан всё‑таки ответил, я сразу понял, что тягостное предчувствие меня не обмануло.
— Олег Иванович… Я сейчас не могу… Извините… Чуть попозже, ладно?..
И Максим отключился.
По тому, каким голосом он произнес эту короткую фразу, я сразу понял, что мальчишка опять попал в беду. В настоящую большую беду, а не просто в какую‑нибудь мелкую неприятность.
И он не позвал меня на помощь, обормот. А ещё мораль мне читал, как это, дескать, нехорошо, пренебрегать помощью друзей. А сам пренебрёг. Не только не крикнул “Помогите!”, наоборот, постарался придать своему мысленному голосу такое выражение, как будто ничего страшного с ним не происходит! Просто занят, дескать, в туалет, типа, приспичило.
Вот только был он в таком состоянии, что этот фокус у него не вышел. Да и вообще не способен был Макс на обман. Врачам он ещё как‑то научился дурить головы, но обмануть человека, которого уважал (а меня он крепко уважал), он не мог. Да и вообще – не был он лицедеем, при всей своей многосторонней одарённости этого таланта у него не было.
Скрыть от меня, что его застигла беда, он не сумел.
И я рванулся к нему на помощь.
Прямо из комнаты, в которой собрался весь церковный бомонд, прямо у них на глазах.
Единственное, что я успел сделать, это оставить у них на столе Максимкин “священный” Меч и приказать, чтобы берегли его и не смели к нему прикасаться до самого моего возвращения. Меч брать с собой в больницу было нельзя, это сразу привлечёт внимание к Максу, в истории болезни у которого записано что‑то о бреде, связанном со средневековьем и поединками на мечах.
Когда я шагнул в Космическую Пустоту, то успел ещё заметить в последний момент, как вытянулись от благовейного ужаса лица у собравшихся за столом почтенных старцев…
ЧП в дурдоме
Максим Сотников
Когда Олег, умело скрыв следы своего пребывания в палате, прямо на моих глазах растворился в воздухе и исчез, мне опять стало невыразимо тоскливо и одиноко.
Я понимал, что Олегу нельзя было оставаться, иначе те бандиты, всё равно нашли бы его. Да и из больницы просто так выбраться было почти невозможно, даже для Олега. Другого выхода, кроме ухода в Фатамию, у него просто не было.
И всё‑таки мне было почему‑то ужасно тоскливо.
Я пытался успокаивать себя, убеждать, что так всегда бывает при расставании с дорогим для тебя человеком. Но помогало это мало. Я знал, вернее, представлял, в какой ужасный мир попадёт Олег, какие опасности его ждут там, и беспокойство за него не переставая глодало меня.
Может, именно из‑за этого, из‑за этой тоски и беспокойства, из‑за того, что, погружённый в свои тягостные переживания, я был в этот день ужасно рассеянным и утратил ставшую привычной бдительность, всё и произошло.
Я должен был насторожиться уже тогда, когда были всё‑таки обнаружены следы крови на кровати, на которой лежал Олег. Я должен был предвидеть, что санитары, недовольные тем, что у них появилась дополнительная работа, вскоре попытаются выместить свою злость на больных.
Додуматься до такой простой мысли совсем не трудно, но мне было не до этого, всеми своими мыслями я был рядом с Олегом, которому опять угрожала смертельная опасность.
Об опасности, грозящей мне, я тогда вообще не думал.
Да и какая мне грозила особенная‑то опасность? Пара пинков от санитаров? Электрошок? Подумаешь! Не впервой. Пережил бы и в этот раз, дурак, не умер бы. Ведь я всё время старался неукоснительно выполнять наставление Олега быть здесь абсолютно покорным всему. Ни в коем случае не рыпаться и не качать права. Не то здесь место, не приспособлена психушка для качания прав.