Изменить стиль страницы

Эстебан чуть ли не с благоговением взглянул на эту совсем еще юную девушку, которая сумела на время приглушить свою страсть и в течение года разыгрывала хитроумную комедию — и все это лишь потому, что не хотела огорчать родителей. Повиновение родителям воспитывалось веками, на этом стояли империи, а она превратила послушание — добродетель весьма пассивную — в целый спектакль. Но она же была и той девочкой, которая плакала в театре апрельской ночью и, подойдя к нему, забыла утереть слезы. Слезы стояли у нее в глазах и сейчас, в волосах путались разноцветные конфетти — был карнавал, и они танцевали на ярмарке под звездным небом. Над головой крутились огненные шутихи, трубы объявили о выборах королевы карнавала — и они в смущении обнаружили, что стоят обнявшись, хотя музыка кончилась. Он повел ее к тому месту, где сидела тетушка, но по дороге явственно осознал, это его ведут — и к тетушке, и ко всему тому, что тетушка собой символизирует. Если бы всем дирижировал он, противодействие родителей, вероятно, вызвало бы у него обратную реакцию: он устраивал бы тайные встречи, плел интриги и в одну прекрасную ночь выкрал бы ее из родительского дома. Она спасла его от всей этой мелодрамы, искусно направила байронического бунтаря по проторенным дорожкам традиции, и он с грустью вынужден был признать, что сам рад этому. Как и она, как и все их поколение, которому было суждено начать жизнь с революции, а в конце пути скорбно преклоняться перед прошлым, он имел романтические замашки, но классические привычки. На следующий день он послушно явился в ее дом со своими родителями и официально сделал предложение.

Во время этой церемонии она сидела в своей комнате, лакомилась ломтиками зеленого манго, макая их в соль, и прислушивалась к голосам в гостиной, в то время как с разрисованного розами потолка добрые приятельницы-ящерицы удивленно таращили на нее глаза. Когда за ней пришла мать, она расплакалась, рассыпала соль и уронила шкурки манго на пол. Ее провели в гостиную, и она поцеловала руки родителям своего возлюбленного. Мать надела ей на запястье браслет, отец произнес подобающий тост, а потом она и Эстебан вышли на террасу, где ясный январский день никак не хотел уступать свои права ночи. Там, среди горшков с цветами, клеток с птицами, он произнес восторженный панегирик их будущему: ему уже предложили издавать новую газету на испанском языке, он заканчивал вторую книгу стихов, собирался заняться политической деятельностью, создавал компанию по добыче золота. Впереди великие времена, будущее — неисчерпаемый золотой рудник, говорил Эстебан Борромео от имени поколения, лишенного будущего.

В те дни по всей стране молодые люди издавали газеты, писали стихи, выставляли свои кандидатуры на выборах, искали золотые жилы. В огне революции возник особый мир, в котором большую роль играли поэты и художники — их деятельность имела прямой политический эффект; на смену этому поколению пришло новое — Эстебаны Борромео, молодые люди, те, что студентами в девяностых годах обдумывали заговоры в кафе Мадрида и Барселоны, голодали в парижских мансардах; те, которых во время революции на Филиппинах испанские власти отправили в военные тюрьмы Марокко; те, которые с началом войны против американцев сумели вернуться на Филиппины и ознаменовали начало нового века восстанием. Но пройдет всего два десятилетия, и они превратятся в анахронизм — никому не нужные, они будут собираться друг у друга, чтобы оплакать прошлое и обругать настоящее. Будущее, о котором они говорили, захлебываясь от возбуждения, окажется для них тупиком. Их делу не суждено будет продолжиться, их племя вымрет, а с ним кончится и его история. Мировоззрение нового поколения будет сформировано не этими героями с прекрасными манерами и безукоризненным испанским — следующее поколение будет говорить вообще на другом языке. Народ, достигший в испанском языке таких же высот, как Бодлер во французском, будет учить азбуку другого языка, и молодые люди, занимавшиеся литературой в девятисотые годы, обнаружат, что их собственные дети не читают и не понимают их произведений. Отцы говорили на языке европейцев, их дети будут говорить на языке американцев. Черты, присущие поколению Эстебана Борромео, бесславный путь этих людей от полей революционных сражений до ностальгических разговоров в гостиных в тридцатые годы можно проследить в именах, которые Эстебан Борромео дал своим четырем сыновьям: первого он назвал Виктором в честь Виктора Гюго, второго — Порфирио в честь Порфирио Диаса[19], третьего — Рубеном в честь Рубена Дарио[20] и четвертого — Энеем в честь легендарного греческого героя.

Но в тот день, стоя на террасе среди горшков и клеток, он еще не боялся будущего, не проклинал настоящее и не оплакивал прошлое. Он — сама история в победном шествии, объяснял он; слушая его, юная Кончита Хиль почувствовала, что их помолвка становится событием великой важности, и эти предвечерние сумерки будут описаны в сотнях книг, страницы которых будут изобиловать сносками, поясняющими, какое на ней было в тот момент платье, как щебетали в клетках птицы и какая стояла погода. Она с волнением огляделась по сторонам, чтобы получше запомнить этот день, неожиданно отвернулась от жениха, подошла к балюстраде и увидела город, наполовину погруженный в ночной мрак, поверх которого еще разливался свет заходящего солнца: крыши и колокольни были отчетливо видны, но сами улицы уже потонули в чернильной темноте, казалось поднимавшейся из-под земли. Через много лет ей придется ползком, как дикому зверю, пробираться через руины этого города, раздирая в клочья платье о колючую проволоку, а вокруг будут рваться бомбы. Но сейчас она еще ничего не боялась, она стремилась в будущее и прижалась к груди своего возлюбленного, а звучавший в ее крови голос праматерей говорил ей: что бы ни случилось, всегда перед нею, как и некогда перед ними, будут эти старые крыши и башни, все так же будут в сумерки звонить колокола и те же ящерицы будут спускаться с потолков, чтобы коснуться головой земли.

Она росла вместе с веком. Хотя все говорили о переменах и новых веяниях (испанцев наконец выдворили из страны, и их место заняли американцы), никто на самом деле не ждал, да и не хотел, чтобы старые традиции умерли. Повстанцы девятисотых годов враждебно встречали любое отклонение от прежних привычек; лишь очень немногие допускали, что приход американцев изменит укоренившийся образ жизни. Большинство поверило, что эти огромные чужие люди прибыли сюда на время с коротким инспекционным визитом. Ненависть к ним угасала, от партизанских отрядов остались лишь группки снайперов в провинциях. Говорили, что скоро янки уйдут и в стране возродится старая культура — ее расцвет, казалось, уже предвещали оживление прессы, театра и обилие поэтов.

Кроме того, в начальный период оккупации американцы даже в Маниле не мозолили филиппинцам глаза, и потому люди скоро вообще забыли об их присутствии. Конечно, открылось немало баров для американской солдатни; приехали учительницы-американки и на английском языке стали рассказывать маленьким филиппинцам о Шалтай-Болтае и Красной Шапочке; в протестантских церквах американские пасторы и их жены занимались «христианизацией туземцев»; и все, конечно, знали, что старый дворец испанских вице-королей в Маниле теперь занимает американский генерал-губернатор. Но пока что солдаты, учительницы и миссионеры были для филиппинцев единственными представителями новых попечителей. Остальная часть растущей американской общины держалась замкнуто и настороженно, и, хотя со временем американцы стали чувствовать себя вольготнее, все же их общение с местным населением никогда не было активным, и только много позже, к началу второй мировой войны, стало модным говорить о братстве двух народов. До той поры сказать «она ходит с американцем» значило нанести страшнейшее оскорбление филиппинской девушке, а в девятисотых годах сама мысль о том, что такое возможно, казалась дикой. Конечно, изредка с ужасом поговаривали, что чья-то кухарка или соседская прачка живет с американцем, но большинство филиппинских женщин вели в те времена настолько замкнутую жизнь, что даже десять лет спустя после прихода американцев они (с содроганием вспоминая легенды военных лет об оккупантах: ростом выше деревьев, пьют бочками и охочи до женщин) так и не знали, как же выглядят эти «американо», а потому ходили по улицам с опаской, боясь неожиданной встречи с ними.

вернуться

19

Диас, Порфирио (1830–1915) — мексиканский политический и государственный деятель, генерал. Во время французской интервенции в Мексику (1861–1867) командовал крупными отрядами патриотической армии.

вернуться

20

Дарио, Рубен (1867–1916) — крупнейший никарагуанский поэт.