Изменить стиль страницы

Но эти летчики-бомбардировщики по крайней мере воспринимали землю как топографическую карту, а те, кто бомбит Вьетнам, воспринимают топографическую карту как землю. Это превращение — мутация.

Как при наказании посредством ястреба: разделение действующего лица и действия, преступника и преступления.

У Радноти это разделение еще не совершается, поэтому его пилот-бомбардировщик нечто вроде Летучего Голландца в воздушном океане, некий технизированный Агасфер. Его пилот-бомбардировщик плохо спит. Сегодняшние убийцы спят спокойно.

Но вот чего еще Радноти не мог предусмотреть: убийства земли. Во Вьетнаме убивается земля, почва, первооснова бытия.

Удручающее сужение вопроса. Вместо «Что я должен сделать?» — «Что я могу сделать?»

Почти полное исчезновение политической лирики — феномен, который должен был бы вызвать беспокойство. Конечно, на смену ей пришли другие формы, например песни протеста, но это не полное возмещение утраченного. Причина, безусловно, в том, что я знаю о Вьетнаме не больше, чем газета, и поэтому не могу сказать о нем больше, чем уже сказала газета. Нет ничего хуже, чем зарифмованная передовая — она не приносит никакой пользы правому делу.

Видеть газетную полосу вместо земли — на это мы не имеем права. Что остается? Изображать собственный опыт разрушения земли и человека.

Снова: «Считайте своим предначертанием выполнение определенной частной задачи, но ее выполняйте как можно добросовестней».

Литература подобна обществу тотемного периода: писатель растворяется в своей теме, как тогда — отдельный человек в своем клане.

Я противник всех законов, регулирующих эстетические проблемы и эстетическую практику, но один вызвал бы у меня симпатию: запрещение публиковать стихи, написанные свободными ритмами, покуда их автор убедительно не докажет, что владеет строгими формами (разумеется, и рифмованными).

Я по слогам разбирал театральную программу на афишной тумбе, когда вдруг почувствовал, как что-то теплое копошится у моих ног. Два цыганенка чистили мне ботинки, но тут же на них набросилась толпа цветочниц в развевающемся тряпье, они с бранью и угрозами потрясали кулаками вслед пустившимся наутек мальчишкам, и одна из них выкрикивала слова, которых я не понимал, но по выражению ее лица и жестам мог счесть только за самые ужасные угрозы.

Принял ванну. Выстирал рубашки. Рубашки нейлоновые. Так как я не хотел вешать их в шкаф мокрыми, я, разумеется, выкрутил их и лишь потом вспомнил, что именно этого делать нельзя. За окном дождь, сумерки, рядом радио, в шкафу ритмично падают капли, и над изучением глаголов на «ik» (это те, что при спряжении не обнаруживают корня) я засыпаю.

20.10.

Насморк. Температура. Налитое свинцом тело — начался грипп! Еле поднимаюсь на ноги, но на улице сияющее великолепие, и мне предстоят четыре встречи.

В аптеке в придачу к таблеткам, чтоб они лучше проскальзывали внутрь, продают квадратные желатиновые облатки.

Снова тот двойной кнут с красными стучащими шариками.

В Вёрёшмарти в кондитерской, в знаменитой «Жербо», негласном центре Будапешта: я слишком раздражен и отупел от гриппа и не в силах описать этот блеск и аромат. Хрусталь сверкающей люстры отражается в хрустале. Бело-коричневые девушки в коричнево-белых формах подают каштановое мороженое со сливками, кофе в чашечках с крышечками; в гостиной Эржебет, королева Венгрии, ложечкой вкушала фисташковый торт, а сегодня здесь сидят поэты (перед своими ежедневными двенадцатью стаканами воды), и Габор представляет меня Ивану Манди, большому ребенку с большими глазами, и Габор говорит Манди: «Знаешь, он тоже пишет о старых кино», и огромные синие глаза Манди делаются еще огромней и еще синее, и Манди говорит: «Конечно, а о чем же еще писать».

У всего привкус хинина и отсиженных ног.

У Манди улыбается даже жилет… Я спрашиваю Габора, о чем еще пишет Манди, и Габор отвечает: «0 футболе. О девицах. О муках голода. О едоках дынь. О снах. О рабочих. О продавщицах. О детях. О сумасшедших репортерах местной хроники. О кошках». И Манди, подводя итог, очерчивает пальцем круг: «Восьмой район, все это только восьмой район Будапешта».

Лавка букиниста: на полках около тысячи книг, и цена тех, которые я выбираю с первого взгляда, вдвое превосходит мое состояние в форинтах.

Поклонник аллитерации купил: Морица, Манди, Мадача, Маркуса фон Кальта и мадьярские сказки.

К сожалению, нет мифов, нет Кереньи, нет ничего из разошедшихся изданий венгерского издательства Академии, которые я ищу.

Перед горами серовато-желтых, вытянутых, как бутылки, груш и рубиново-красных, с кулак величиной яблок корзина свежего инжира — нежно-розовых, нежно-серых, нежно-коричневых, нежно-фиолетовых плодов с молочной каплей у черешка — так я себе представляю по описанию Ференца лирику Лёринца Сабо.

В моем некрологе напишут когда-нибудь: он таскал с собой много книг и фруктов.

Продовольственный магазин ломится от товаров, но, к сожалению, одного там нет: оливкового масла и оливок. Почти всюду привычное самообслуживание, только сыр и колбасу отпускают по чекам, пластмассовые корзины здесь очень глубоки. Я действую по русской методе: складываю цены выбранных товаров — двести граммов колбасы, двести эмментальского сыра, выбиваю в кассе чек и хочу получить по нему товар, и на меня обрушивается поток брани: «Ну что мне делать с этой бумажкой, на что она мне?! Неужели вы не могли сначала взвесить, а потом заплатить? Как это я могу отрезать вам двести граммов, а? Как вы себе это представляете, молодой человек? Ровно двести граммов, невероятно!» Она отсекает (разумеется, она мощных объемов, разумеется, левую руку она уперла в бок, а правой размахивает ножом, разумеется, прибегают хихикающие девчонки из-за соседнего прилавка, и, разумеется, солидный пожилой господин с усами стального цвета добросовестно и снисходительно переводит ее брань на немецкий), итак, она отсекает кусок эмментальского сыра почти на сто граммов больше, я говорю: «Хорошо, хорошо» — и доплачиваю.

Продавщица смеется, пожилой господин улыбается, девчонки хихикают, сдвигают головы, прыскают и, покраснев, пускаются врассыпную.

Хороший обычай: у мясного прилавка можно сразу купить хлеб и булочки; об этом вам напомнят, если вы забыли.

Определение «русский» угрожает — по достойным уважения мотивам — перейти в «советский», хотя это отнюдь не синонимы. «Советское право», «советская дипломатия», «советская этика» — это соответствует содержанию, но «советский коньяк» попросту бессмыслица, потому что знатоки различают грузинский и армянский. Или «советская водка», ведь имеется в виду русская, в отличие, например, от польской. «Настоящая советская кухня», — прочел я однажды в Лейпциге — хозяин ресторана зачеркнул этой вывеской несколько сотен народов.

Из последних сил добираюсь до дому, валюсь в кровать, проглатываю (с желатином) пятидневную порцию хинина и звоню Габору, Ютте, Ференцу и Золтану с просьбой о лекарствах в лошадиных дозах.

Антология венгерской любовной лирики, выпущенная издательством «Корвин» (странно, что я не получил своего экземпляра). Очень хорошее любовное стихотворение Агнеш Немеш Надь, о которой я раньше почти ничего не знал, — «Алчба». Чтобы испытать полное упоение, надо поглотить, уничтожить партнера, но «я люблю тебя, ты любишь меня… Безнадежно!» Включил это стихотворение в свою домашнюю сокровищницу. И низкий поклон переводчику.