— Хватит… надоели мне твои песни.
Он повернулся ко мне спиной и поджал ноги, будто собирался спать.
Я предвидела такой исход и ничуть не обиделась. Впрочем, отныне я уже не ждала ничего, кроме неприятностей, и удивилась бы, если бы все пошло хорошо. Я поднялась и уложила в ящик заштопанные вещи. Потом молча разделась и, откинув одеяло, легла в постель рядом с Мино. Так мы долго лежали, повернувшись друг к другу спиной, и молчали. Я знала, что Мино не спит и думает все о том же, и это сознание, а главное, острое ощущение моего бессилия вызывали целый вихрь беспокойных и отчаянных мыслей. Лежа на боку и продолжая размышлять, я взглянула в угол комнаты. Там стоял один из двух чемоданов, которые Мино принес с собой из дома вдовы Медолаги; старый чемодан из желтой кожи был весь оклеен разноцветными ярлыками гостиниц. Среди этих ярлыков выделялся один, прямоугольный, на нем было изображено голубое море, большая красная скала и ниже написано: Капри. В полумраке комнаты среди тусклых и темных вещей это голубое пятно как бы светилось и казалось мне уже не пятном, а окошком, сквозь которое я видела берег далекого моря. Меня вдруг охватила тоска но веселому морю, в живой воде которого каждый предмет, даже самый безобразный и бесформенный, очищается, шлифуется, округляется, уменьшается в размере, становится красивым и чистым. Я всегда любила море, даже такое знакомое и кишащее людьми, как в Остии; при виде моря меня всегда охватывает чувство свободы, море услаждает не столько мой взор, сколько мой слух своей волшебной и бесконечной музыкой волн. Я думала о море, и мне ужасно хотелось окунуться в его прозрачные воды, которые очищают не только тело, но и душу, наполняют ее радостью и легкостью. Если удастся увезти Мино к морю, то, пожалуй, эта безграничность, это вечное движение и этот вечный шум сделают то, чего я не сумела добиться своей любовью. Внезапно я спросила:
— Ты бывал на Капри?
Не поворачиваясь ко мне, он ответил:
— Да.
— Там красиво?
— Да… очень красиво.
— Послушай, — сказала я, повернувшись К нему и обняв его за шею, — почему бы нам не поехать на Капри… или в какое-нибудь другое место на море?.. Здесь, в Риме, ты будешь все время думать о неприятных вещах… а если ты переменишь обстановку и уедешь, я уверена, ты на все будешь смотреть совсем иначе… ты бы увидел много такого, чего сейчас просто не замечаешь… думаю, что это принесло бы тебе большую пользу.
Он ничего не ответил, казалось, он обдумывал мои слова. Потом сказал:
— Мне нет нужды ехать на море… я бы мог и здесь, как ты говоришь, смотреть на вещи совсем иначе… для этого нужно, чтобы я, как ты советуешь, смирился с тем, что я сделал… и тогда действительно я смог бы наслаждаться небом, землей, тобой, всем остальным… ты думаешь, я не понимаю, что мир прекрасен?
— Ну тогда, — сказала я тревожно, — смирись… что тебе стоит?
Он рассмеялся.
— Надо было так думать и прежде… как ты… смириться с самого начала… нищие, которые греются на солнышке, сидя на церковной паперти, смирились с самого начала… а мне уже поздно.
— Но почему?
— Есть люди, которые смиряются, а есть такие, которые не смиряются… очевидно, я принадлежу ко вторым… — Я молчала, не зная, что сказать. Немного погодя он прибавил: — А теперь погаси свет… я разденусь… пора спать.
Я повиновалась, он разделся в темноте и лег возле меня. Я хотела было обнять его. Но он молча оттолкнул меня и свернулся калачиком на самом краю постели ко мне спиной. Меня огорчила его грубость, и я тоже, поджав ноги и ощущая в душе ужасную пустоту, стала ждать, когда наконец придет сон. Я снова начала думать о море, и мне захотелось утонуть. Мучение, вероятно, продлится всего лишь один миг, а потом мое бездыханное тело еще долго будет носиться по волнам, а надо мною раскинется бескрайнее небо. Чайки выклюют мне глаза, солнце выжжет грудь и живот, рыбы обгложут мою спину. В конце концов я уйду под воду, опрокинусь вниз головой и меня затянет какое-нибудь голубое и холодное течение. И оно будет носить меня в глубинах моря много месяцев и много лет среди подводных скал, рыб и водорослей, и прозрачная соленая вода, непрестанно лаская мой лоб, грудь, ноги, будет уносить частицы моего тела, постепенно шлифуя его и уменьшая в размере. И наконец в один прекрасный день волна с шумом выбросит на берег то, что останется от меня: горстку белых и хрупких костей. Мне было приятно представлять, как течение утянет меня за волосы туда, на дно морское, приятно было думать, что я стану лишь горсткой размытых и потерявших очертания человеческого скелета белых костей, которые будут лежать среди гладких камешков на берегу моря. И быть может, какой-нибудь человек нечаянно наступит на мои кости и превратит их в белую пыль. Упиваясь этими печальными картинами, я наконец заснула.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Сколько ни старалась я убедить себя в том, что отдых и сон благотворно подействуют на Мино, я сразу же поняла на другой день: ничто не изменилось. Более того, положение еще ухудшилось. Как и накануне, мрачные часы упорного молчания сменялись у него безудержной, полной сарказма болтовней о каких-то пустяках; но как на бумаге проступают водяные знаки, так во всех его разговорах проскальзывала одна и та же мысль, которая преобладала над остальными. А ухудшение, на мой взгляд, состояло в ленивом равнодушии, апатии, небрежности, что для него, человека деятельного и энергичного, было ново и, по-видимому, указывало на то, что он все больше и больше удаляется от вещей, которыми занимался прежде. Я открыла чемоданы и переложила в свой шкаф его костюм и белье. Когда же дошла очередь до его книг и учебников, я предложила поместить их пока что на мраморную доску комода возле зеркала, но он огрызнулся:
— Оставь их в чемодане… мне они больше не понадобятся.
— Почему же? — спросила я. — Разве тебе не нужно сдавать выпускные экзамены?
— Не буду я больше сдавать никаких экзаменов.
— Ты не хочешь больше учиться?
— Не хочу.
Я не стала настаивать, так как боялась, что он снова заговорит о вещах, которые его мучили, и оставила книги в чемодане. Я заметила также, что он не моется и не бреется. Раньше он всегда отличался чистоплотностью и аккуратностью. Весь второй день он провел в моей комнате: то валялся на постели и курил, то задумчиво шагал взад-вперед, заложив руки в карманы. За обедом он, как и обещал мне, не заговаривал с мамой. Вечером он сказал, что не будет ужинать дома, и ушел, а я не осмелилась пойти вместе с ним. Не знаю, куда он ходил, я уже собиралась ложиться спать, когда он вернулся, и я тотчас же заметила, что он пьян. Он с насмешливым видом неуклюже обнял меня и захотел овладеть мною, я была вынуждена уступить, хотя понимала, что теперь для него любовь, как и вино, была той малоприятной обязанностью, исполняемой через силу, с единственной целью утомить себя и забыться. Я сказала ему:
— Тебе все равно, я или другая женщина.
Он рассмеялся и ответил:
— Верно, мне все равно… но ты тут, под рукой.
Слова эти меня не просто обидели, они ранили меня, ибо доказывали, как мало он меня любит, а вернее, и вовсе не любит.
Потом внезапно меня словно осенило, и я, повернувшись к нему, сказала:
— Послушай… пусть я всего-навсего простая бедная девушка, но ты постарайся полюбить меня… прошу тебя об этом для твоего же блага… если тебе удастся меня полюбить, то в конце концов ты полюбишь и самого себя, поверь мне.
Он посмотрел на меня, потом громко и с издевкой пропел:
— Любовь, любовь, — и погасил свет.
Я еще долго сидела в темноте с широко раскрытыми глазами, огорченная, недоумевающая, не зная, что и подумать.
Последующие дни не принесли никаких перемен, все шло по-старому. Взамен прежних привычек у него вдруг появились новые, только и всего. Раньше он занимался, посещал университет, встречался со своими друзьями в кафе, читал. Теперь он валялся на постели, курил, шагал по комнате, вел все те же странные и многозначительные разговоры, напивался, а потом спал со мной. На четвертый день я впала в полное отчаяние. Я понимала, что его боль нисколько не притупилась, и мне казалось, что жить дальше с такой болью невозможно. Моя комната, полная табачного дыма, представлялась мне фабрикой скорби, которая работает круглые сутки без перерыва; сам воздух, который я вдыхала, стал для меня сгустком грустных и отчаянных мыслей. В такие минуты я проклинала свою глупость и свое невежество и мучилась при мысли, что мама еще глупее и невежественнее меня. В тяжелые периоды жизни первым делом возникает желание обратиться за советом к старым и более опытным людям. Но я не знала таких людей, а просить помощи у мамы было все равно что просить помощи у детей, играющих в нашем дворе. С другой стороны, мне не удавалось до конца постичь боль Мино, многое оставалось мне непонятным; постепенно я пришла к выводу: больше всего его мучила мысль, что весь разговор с Астаритой остался зафиксированным на бумаге и хранится в архиве полиции как вечное свидетельство его минутной слабости. Кое-какие его фразы подтвердили мои догадки. Однажды я сказала ему: