— Грудное лекарство!

Однажды раздались глухие удары молота, заглушившие знакомое постукивание сапожника. Я подошел к окну и увидел на мостовой груду балок и инструментов: бригада рабочих-каменщиков начала ремонтировать фасад школы. Они поставили толстые деревянные столбы, потом возвели леса и переходы и постепенно оказались на высоте моего окна. Молодой рабочий беспечно, как акробат, ставил одну подпорку за другой, сверлил стену, прилаживал к подпорке одну доску, потом вторую и в одиночку построил леса с подмостями до уровня нашей квартиры. Товарищи подавали ему снизу доски, ведра с раствором и весело подбадривали его; я, взобравшись на подоконник, следил за его работой. Это был красивый парень, смуглый и черноволосый, в поношенной фуражке, козырьком назад.

— Мы подновим личико твоей школе, — крикнул он мне.

Когда подмости на уровне моего окна были готовы, этот парень полез еще выше и оказался над электрическими проводами.

Рабочие несколько дней завтракали у меня на глазах; они разворачивали желтые пакеты с едой, вытаскивали фрукты и вино и большими глотками пили воду из ободранной фляги, передавая ее из рук в руки.

Потом они пели:

Здесь написано «Вилла Мария»,
И тоска мое сердце щемит…

Самый молодой рабочий, в коротких штанах и с красным платком на шее, по сто раз на день взбегал по лесам, таская на плечах доски или мешки с известью. Улица оглашалась веселыми голосами, шумом работы. Бабушку раздражала пыль, набивавшаяся в квартиру, песни рабочих, их вольные выражения. На ее воркотню они отвечали:

— Потерпите немножко, мы скоро занавесочку опустим.

Веселые это были дни, и я подолгу смотрел из окна на рабочих; но потом они в самом деле прибили с наружной стороны лесов плотные плетеные циновки, и людей не стало видно, только приглушенное пение да шум доносились из-за фальшивого плетеного фасада.

Отец уже давно вернулся к своей работе. Когда бабушка приносила горячую воду для бритья и приставала к нему с расспросами, он говорил:

— Нужны связи, все хорошие места захватили тыловые крысы.

Однажды, в воскресенье, когда на улице снова царило спокойствие, отец долго не выходил из своей комнаты и появился, когда мы с бабушкой уже сели обедать за круглый стол. Он тоже подсел к нам; бабушка спросила, не проведет ли отец это воскресенье с нами, но он ответил, что занят. Он поглядывал то на меня, то на бабушку, казался смущенным и озабоченным. Когда мы ели первое (суп с перловой крупой), я положил левую руку на стол; отец некоторое время поиграл моими пальцами, улыбнулся, потом с внезапной решимостью обернулся к бабушке и сказал:

— Так вот: я решил жениться.

И добавил:

— На этот раз твердо решил.

Бабушка не сразу ответила, поднесла ложку к губам, и так как я перестал жевать, раздраженно бросила мне:

— Ешь!

Наступило молчание.

Мне казалось, что слова отца уже были сказаны когда-то давно, а сейчас мы все трое внезапно вспомнили о них.

И словно издалека прозвучал голос бабушки:

— На той самой Матильде?

Отец повертел в руках стакан, резко поставил его и ответил:

— Да, на той самой Матильде. И теперь уж ничего не попишешь. Я должен сделать это, даже если б и не хотел.

Бабушка на мгновение растерялась. Она облокотилась на стол, опустив голову к тарелке, и сказала:

— Так вот до чего дошло? — Она словно говорила сама с собой.

Затем она перевела взгляд на отца, и лицо ее показалось мне жестоким: ноздри яростно раздувались, губы слегка дрожали.

— Хорошую шутку с тобой сыграла эта негодяйка, — сказала она.

При этих словах отец вскочил, отшвырнул стул, сильно стукнул кулаком по столу, выругался, бросился к окну, но потом снова повернулся к нам и сказал спокойно и примирительно:

— Я хочу, чтобы мальчик с ней познакомился. Сегодня я его сведу туда.

Через несколько часов отец свистнул мне с улицы; я подошел к окну и сделал знак, что сейчас спущусь. За весь день бабушка не вымолвила ни слова; когда отец ушел, она продолжала обедать; как всегда, она ела мало и с трудом. Потом у нее начался приступ, и, оправившись после болезненной рвоты, она, как всегда, помогла мне надеть черные штанишки и табачного цвета блузу из шелка-сырца.

Неясные чувства волновали меня; я пытался вызвать в себе ненависть к женщине, с которой мне предстояло познакомиться, насильственно оживляя образ мамы, чтобы заглушить то невольное любопытство, которое вызвало во мне предстоящее событие. Поведение бабушки убедительнее всяких разговоров внушало мне отвращение к незнакомой женщине. Бабушка повела меня одеваться в мамину комнату и причесала перед ее зеркалом.

Отец еще раз свистнул с улицы, бабушка поцеловала меня в лоб, и я заметил, что ее глаза снова покраснели. Когда я был уже на лестнице, она окликнула меня и подала забытый носовой платок. Мы стояли с ней на площадке возле открытой кухонной двери, и нас окружал полумрак. Охваченная нежностью и отчаянием, бабушка стиснула меня в объятиях и горько зарыдала. Мы простились, словно расставались навсегда.

Отец встретил меня улыбкой.

— Какой ты шикарный, — сказал он.

Я взглянул на наши окна, но напрасно искал глазами бабушку.

Тротуар был загроможден мешками с цементом, досками, плетеными циновками, приготовленными для завтрашних работ.

Мы с отцом дошли по виа Кондотта и Портароза до моста Святой Троицы. В этот предвечерний час набережная была розовая и теплая в последних лучах солнца, огромный шар которого склонялся к закату за парком Кашине; звонницы монастыря Честелло, высившиеся над домами, словно растворялись в этом закатном сиянии. У реки медленно прогуливалась нарядная публика, а по мостовой неслись автомобили и экипажи, словно приветствуя друг друга щелканьем кнутов или гудками. По реке плыли лодки полные мужчин и женщин, байдарки с гребцами в спортивной форме: эта веселая процессия перекликалась с оживленной суетой набережной.

Когда мы спустились на виа Маджо, отец спросил:

— У тебя вид недовольный. Почему?

Так как я промолчал, не переставая хмуриться, он добавил:

— Это тебя бабушка настроила, так ведь?

Он заставил меня остановиться, грубо схватил за подбородок и сказал:

— Ну-ка посмотри мне в глаза. Ты должен держаться нежливо, по крайней мере вежливо, понял?

Его голос звучал теперь примирительно, с мольбой.

Мы пошли дальше по виа Маджо; эта улица, пустынная и тихая, как и наша, была застроена высокими домами. Приятный вечерний холодок освежал тело. В душе у меня царило смятение, я выжидал, растерянный, охваченный какой-то смутной злобой, бессильный заранее что-либо предрешить, обдумать и осознать. Я шагал рядом с отцом и бессознательно, отстраняясь от него, жался к стенам домов. Внезапно отец подошел совсем близко и взял меня за руку; ладонь у него была влажная и горячая.

— Ну вот, мы пришли, — сказал он, — Будь умницей.

(Вечером я горько плакал, прижавшись к бабушке, на нашей постели в алькове. На следующий день у бабушки был очень сильный приступ, она лежала без сил на голубом диване, черная, страшная, как призрак. Пришли чужие люди с носилками и унесли ее куда-то, бедняжку. На ужин Эбе приготовила мне кофе с молоком и поджарила хлеба; я снова лег спать с папой. Прошло еще несколько дней, и мы с ним покинули дом на виа де'Магадзини. Я в последний раз вышел на балкой. Школа-казарма сильно изменилась, ее выкрасили в ярко-желтый цвет, в окнах появились высокие матовые стекла, новые водосточные трубы сверкали, как серебряные. Школа теперь стала чужой. И дом наш тоже стал чужим, замкнулся во мраке; ничто более не принадлежало мне в этом доме, кроме воспоминаний о маме, от которых мое сердце сжималось в тоске. Наступили дни жизни у Сайта Кроче, в доме где всем распоряжалась Матильда, — горькие и незабываемые дни моего отрочества.)