Изменить стиль страницы

— А что, Геннадий приедет на свадьбу? — спросила одна из Калинкиных женщин. Геннадий был кандидат наук из Москвы, самый образованный в их родне, к тому же столичный житель. Понятно, что она имела в виду: неплохо бы его сейчас послушать, что он бы в этой ситуации посоветовал.

— Обещал вроде, — отозвался Кирилл. — Писал, что в эти дни в отпуск собирается вместе с женой. Да неизвестно, дадут ему отпуск или нет.

Опять молча посидели, никто не торопился заговорить.

— Надо бы невесту спросить, — неуверенно предложил кто-то.

— А-а, — отмахнулся Копысов. — Зачем девку тревожить? Ей и так несладко. Да и что они, молодые, понимают?.. Да-а, — протянул он опять горестно. — Фортуна!.. Сам-то Иван разве б пожелал дочери такого зла. Вот если бы его спросить, что бы он нам посоветовал?.. Его уж не вернешь, а свадьба расстроится — это уж двойное несчастье считай… По мне, так надо ехать регистрироваться. Конечно, настоящей свадьбы уже не получится, но люди хоть посидят, отметят. А потом проводим Ивана в последний путь, как положено — все как один на похороны придем…

Все это звучало разумно, основательно, здесь намечался, по крайней мере, какой-то выход из положения, из тягостной неизвестности. Пусть не совсем гладко, хорошо, но все более или менее слаживалось как-то, выправлялось. Никто не спешил присоединиться к этим словам, но никто и не нашелся, что возразить. Все молчали пока, но это молчание было как согласие, как признание какой-то копысовской правоты.

4

Если бы еще вчера Любе сказали, что такое может случиться, она бы не поверила. Приснись ей это во сне, она бы даже не слишком напугалась, настолько нелепым показался бы ей этот сон. Вся ее двадцатилетняя жизнь до этого текла настолько ровно и просто, что, кроме школьных отметок, не было, кажется, и других поводов для переживаний. Она привыкла и не представляла себе жизни иной. Когда-то в прошлом были войны, революции, голод, кровь и страдания, но теперь все устроилось, все живут нормально, и никаких особых несчастий быть не должно. Лишь бы атомной войны не было. Иногда она даже испытывала смутное чувство вины за это свое благополучие, но ведь в школе ей с первых же классов объяснили, сколько люди боролись за лучшее будущее — вот оно теперь и наступило.

В школе она училась хорошо, учителя на нее не жаловались. Потом поступила в библиотечный техникум, и здесь учиться было легко, интересно. В самодеятельности участвовала: читала со сцены стихи Есенина и Маяковского. Из-за мальчиков никогда не страдала, всегда нравилась им. Юлька иногда расстраивала ее своим языком, но ведь понятно было, что та болтает из зависти. Хотя с чего бы, кажется, ей завидовать? У самой вон отец завбазой, такие тряпки ей достает, золота на ней — а все чего-то не хватает. И после техникума все сложилось у Любы удачно — работа в библиотеке ей нравится, коллектив дружный, все хорошо к ней относятся. У других девчонок с парнями вечные проблемы, а у нее никаких — вот и замуж выходит.

Она настолько привыкла к своему скромному благополучию, что другого и не представляла себе. И потому беда, настигшая ее, была как жестокая и горькая обида, которую она нисколько не ожидала и не заслужила ничем. Ну что она такого сделала? Почему так внезапен и чудовищно жесток был переход от безмятежного существования к страшному горю? Почему именно ее настигла эта беда? И, содрогаясь в тяжких рыданиях, она чувствовала себя уничтоженной, раздавленной этим страшным нежданным ударом, бездушным, в слепой несправедливости настигшим ее…

В детстве она очень любила отца. Иван много возился с дочерью, не хуже матери купал и кормил ее с ложечки, а, укладывая спать, рассказывал сказки, которые придумывал сам. Тогда отец казался ей интереснее матери. Он знал все и умел делать множество вещей удивительных: мастерил замечательные игрушки, катал дочь на великолепно трещавшем мотоцикле, да так быстро, что дух захватывало, подбрасывал ее сильными руками под потолок и ловил так уверенно и крепко, что почти не страшно было, а очень весело. Он работал на огромном рычащем бульдозере, на который смотреть-то и то было страшно, а отец одним движением руки заставлял его срезать целые косогоры или разравнивать огромные кучи песка.

Но постепенно, но мере того как подрастала, у нее больше с матерью находилось общих интересов, чем с отцом. С матерью можно было запросто поболтать о тряпках, посплетничать о подружках, о мальчиках. Мать доставала ей модные вещи, а отец не только ничего не умел доставать, но и сердился, когда слышал об этом. Мать легко смотрела на школьные двойки, иной раз носила подарки, чтобы задобрить учительницу; отец же всегда был суров, требовал старания в учебе и ничего не хотел слышать о придирчивых учителях и трудностях школьной программы. Отец считал, что слишком рано она увлекается нарядами и танцульками, мало думает о серьезных вещах и много о прическах, а она обижалась: все подружки так живут, и что же, ей одной синим чулком оставаться?

В последние годы отец очень много работал, и у себя на стройке, и дома выходными, по вечерам. Неделями не снимал с себя рабочей одежды, что-то строя и перестраивая в доме, бесконечно копаясь в саду. Потому, наверное, стал прихварывать в последнее время, заметно постарел и ссутулился. На бульдозере ему уже нельзя было работать, врачи запрещали, но он все тянул да тянул: нужно было еще рассчитаться за машину, за новый гарнитур, который он не хотел, но мать достала, где-то кому-то переплатив.

А у нее, у Любы, были свои дела, свои интересы, в которых отец, ей казалось, ничего не понимал. Было не до него в девичьих переживаниях и развлечениях, а в последнее время перед свадьбой он и вовсе как-то стушевался, стал чем-то вроде тихого незаметного подсобника в этой предсвадебной суете и горячке. Каждый день нужно было решать какую-то проблему, где-то что-то найти и достать, а он таких проблем решать не умел, достать ничего не мог, и потому казался совсем бесполезным. Иногда лишь Люба замечала его грустный и нежный взгляд издали, будто теперь, когда она стала невестой, отец уже не решался подойти, обнять и заговорить с ней, как прежде. Она отворачивалась с какой-то неловкостью, не зная, чем ответить на этот его взгляд.

Теперь, вспоминая, как он смотрел, она обливалась слезами. Она так и не могла до конца поверить, что отец погиб, что его больше нет, но в отчаянии всем существом своим уже чувствовала какой-то пронизывающий озноб незащищенности. Будто рухнула стена, которая всю жизнь надежно, привычно прикрывала ее, без которой жить страшно. И, всю ночь содрогаясь в рыданиях, кусая мокрую от слез подушку, она все твердила про себя: «Папочка, милый, не надо!.. Папочка, ну зачем же ты?!» — с какой-то детской верой, что отец услышит и, может, еще вернется к ней, понимая, как он ей нужен.

Когда родственники вошли в Любину комнату, она лежала на кушетке, отрешенно уставясь в потолок безжизненным взглядом. Скомканное свадебное платье вместе с фатой валялось на стуле в углу.

— Здравствуй, голубушка, — ласково запела вошедшая первой Галина. — Выросла, похорошела, прямо не узнать. — Она поцеловала Любу в лоб, наклонившись. — Год не видела, а встретила бы на улице, ей-богу, не узнала… Ой! — всплеснула она руками. — Платье прелесть какая! Только вот измялось немного… Где у вас утюг, я мигом…

Она схватила свадебное платье с фатой и вышла в другую комнату. Женщины обступили Любу, о чем-то заговорили с ней. Лица и голоса у них были фальшивые, и это раздражало, но ей стало легче среди людей. Она поднялась, зябко кутаясь в халатик, ее поддержали, словно больную, повели на кухню. Она покорно пошла, умылась холодной водой из-под крана. Выпила стакан крепкого чая, с отвращением отмахнулась от притянутого бутерброда. Еще больше народу толпилось в кухне, и все как-то странно, натянуто держались с ней, стараясь не выказывать ни радости, ни печали… Потом ее привели в зал, закрыли дверь на задвижку, чтобы никто из мужчин не вошел, стали одевать. Обряжая ее в свадебный наряд, женщины нахваливали его, но сдержанно, негромко, и ходили бесшумно, словно боясь кого-то разбудить.