Изменить стиль страницы

А там уже была весна. Калина покрылась белыми цветами из материи. И Сенечка расстилал мешковину, обшитую зеленой травой из крашеного мочала.

Из фиолетовой тетради

Как мне теперь жить?

…Играли «Платона Кречета». Никто не видел, как Северов пришел за кулисы. Когда же он заговорил на сцене, Воевода насторожился. Северов запинался, путался.

Вася Долгополов удивленно глянул на него, Северов шатнулся и чуть не упал. Его поддержала Юлинька. Глаза ее были растерянные. Она забыла текст.

Долгополов, судорожно листая пьесу, затрепыхался, точно курица под топором. Наконец нашел нужное место, начал шептать.

Сенечка метался за декорациями.

— Больной? — встревожился Воевода.

— Пьяный, — шепнул Долгополов, продолжая напряженно суфлировать.

Воевода разглядел криво надетый парик, пятнами загримированное лицо, костюм с белыми локтями от извести. Но самое страшное — он услышал нарастающий в зале ропот, смешки, шум.

На лбу Воеводы выступили капельки. Он выскочил в коридор, поймал Сенечку.

— Ты куда глядел? Что вы делаете с театром?!

— Василий Николаевич, я не заметил… Я занят был…

Воевода снова бросился на сцену.

Хватаясь за голову, выскочила из зала Варя.

Со сцены шла испуганная Юлинька, бормоча:

— Боже мой, боже мой!

— Черт паршивый, и когда он налакался? — сказал Касаткин Сенечке.

— Вот он, умник-то, — с затаенной радостью встрепенулась Полыхалова.

Появился Северов, засмеялся, шатнулся. Касаткин поддержал, ткнул кулаком в бок и свирепо зашептал ему в ухо:

— Ты пьян, собака!

— «И горжусь этим!» — ответил Северов из пьесы. — «Артист горд, его место в буфете!»

Дальский засмеялся:

— Артист всегда должен быть чисто выбритым и немного пьяным. Немного! А ты, брат, переборщил!

Северов ушел в гримуборную. Следом примчался Сеня, мрачно буркнул:

— Иди спать.

— А кто же будет доигрывать? — изумился Алеша.

— Я. Быстрее раздевайся. Распоряжение режиссера.

Алеша посмотрел на всех серьезно. В глазах мелькнуло страдание. Он торопливо разделся, ушел.

…Когда утром проснулся и все вспомнил, скрипнул зубами.

— Идиот! Дурак!

И весь день не выходил из комнаты.

Бледный, появился в театре уже к спектаклю.

В коридоре у доски объявлений шумно разговаривала группа актеров. Висел приказ, в котором Северову объявлялся строгий выговор и на три месяца снижалась зарплата.

— На сцену стыдно было выходить! — возмущенно говорила Чайка. — Сквозь землю хотелось провалиться!

Алеша поздоровался, но ему никто не ответил. Когда же все обрушились на него, он молчал, не поднимая глаз.

— Ведь ты, батенька мой, театр оскорбил! — гневно говорила Снеговая. — Зрители плевались, глядя на тебя!

— Сегодня по городу стыдно было ходить! — фыркала Полыхалова.

— Пятнадцать человек, — волновался Воевода, — старались создать спектакль, а вы один свели на нет весь наш труд!

— Ты, миляга, только начинаешь жить в театре! Ты на сцене, что младенец в люльке! А я эти подмостки сорок лет топчу. У меня, поди, на лице-то уже мозоли от глаз зрителей. И осквернять сцену никто тебе не позволит! — Снеговая отвернулась, не хотела смотреть на него.

— Вы первый раз видели меня пьяным, товарищи, — проговорил Алеша глуховато. — Это был исключительный случай. Прошу извинить меня.

Юлинька стояла в стороне, теребя шарфик…

Сеттер у ног

Снег стал мокрым от мартовского солнца. На водосточных трубах и карнизах висели длинные, кривые сосульки. Они искривились в ту сторону, куда постоянно дул ветер. На солнце было сыро, а в тени чернел сухой лед, и мокрые калоши приклеивались, сдергивались.

Девушки несли венички из вербных веток, усыпанных нежнейшими серебристыми шишечками. Изнутри шишечки светились розовым. Женщины несли на базар белых козлят, завернутых в платки. Торчали только лохматые мордочки да болтались уши, как треугольные лоскутки белого бархата. Так, с новорожденных козлят начиналась в Забайкалье весна…

Но Алеша Северов не чувствовал этой милой поры. Только чистая душа может воспринять красоту.

Он пришел на премьеру молчаливый и подавленный. А каким радостным мог быть этот вечер!

В гримуборных, в коридорах мелькали обитатели сказки. Все торопились, нервничали, как всегда перед премьерой.

Касаткин, лохматый черт с рожками и хвостом, чтобы успокоиться, пытался читать стенгазету.

Водяной, с длинной бородищей из водорослей, курил и кнопками прикреплял к доске объявление о заседании месткома.

На диванчике устроилась полевая русалка в платье из золотистых колосьев, читала «Политэкономию», готовилась к занятию в кружке. Но она ничего не могла понять и, наконец, отложила книгу.

Северов, одетый в костюм украинского парубка, ходил за кулисами, волнуясь и шепча текст роли. Он чувствовал, что последний месяц прожил не зря, сегодня ему есть с чем выйти к людям. И это немного утешило.

Он пошел на сцену, которую художник превратил в дремучую чащу. Среди нее сияло озеро из марли и света…

Зал шумел, билетерши тащили приставные стулья.

В третьем ряду, как всегда, сидел начальник прииска Осокин с дочерью.

Девочка восхищенно оглядывалась на шумящий зал, на балкон, на ложи, нетерпеливо ожидала открытия занавеса. Все ей нравилось — и билетерши в дверях, и программки, которые белели в руках у зрителей, и огромная люстра, и даже номерки на спинках кресел. При слове «театр» ее сердце тревожно и радостно замирало, как-то сладко и больно ныло. Щеки разгорелись еще ярче. Одна коса, толстая и длинная, лежала на коленях, а другая упала на спину, свесилась через кресло.

— Не вертись. Опять всю ночь не будешь спать, — заворчал Осокин.

Соседи оглядывались, любуясь ее красотой.

Проводница внимательно читала программу. Она тоже, как и Линочка, любила театр, находя в нем что-то такое трогающее за душу, что и словами-то выразить нельзя.

Просмотрев тогда «Оптимистическую», она, лежа в кровати, всхлипывала, а потом ей снились умирающий комиссар и подтянутые, преданные ему матросы. И долго еще, волнуясь, она рассказывала о спектакле подругам и даже пассажирам в вагоне. И чаще стала склоняться над книгами, думать о своей жизни…

Мягко загудел гонг, и занавес дрогнул, поплыл. Перед зрителями возник дремучий, таинственный лес в предрассветных сумерках. Грянули аплодисменты художнику. Линочка, хлопая, даже привскочила.

Вот стало светать, загомонили птицы. Если бы зрители могли глянуть за декорации, они увидели бы, как несколько девушек дудочками, свистульками издавали этот птичий свист и щебет.

Из озера появился Водяной в водорослях, потом вынырнула и поплыла его дочь, русалка.

И вдруг по залу прокатился восхищенный говор: корявое дерево среди поляны ожило, зашевелилось — это оказался Леший — Караванов. Плащ его был обшит матерчатыми раскрашенными листьями. Он шумел, как дерево.

Под вербой качнулся красный цветок, раскрыл огромные лепестки. Потягиваясь, протирая глаза, появилась из цветка Мавка — Юлинька.

По залу то проносился шумок, то прокатывались аплодисменты. У всех на душе стало хорошо, лица посветлели.

Неожиданно в глубине леса запела свирель, и на сцене появился парубок.

Он держался так просто, естественно, что сцена забылась. В каждом его движении, в походке, в голосе было что-то одухотворенное и бесконечно влекущее.

Проводница подалась вперед. Осокин насторожился, Линочка закусила кончик косы. Черный, как жук, лохматый и растрепанный журналист, который собирался писать рецензию на спектакль, торопливо уткнулся в программу.

— Это Северов! — зашептала учительница доктору Арефьеву.

— Я его в «Поздней любви» видел, — шепнул Арефьев.

Мавка и Лукаш мелькали в лунных пятнах в темноте под березами. Они были такие чистые, красивые и такие необыкновенные слова говорили, и так свежа и порывиста была их страсть, что проводнице стало радостно. И так ей захотелось жить умно, и чтобы кто-нибудь любил ее так же чисто и горячо…