Зато добирал Гедеонов каверзами: рубил у мужиков сады, леса, топтал и жег нивы, луга. И если попадались красивые девушки, ловил их и, обезобразив, осквернив, голыми привязывал к верстовым столбам.
— Сильные — ненавидят красоту! — сжимал кулаки и брызгал гнилой желтой слюной Гедеонов. — Потому что красота выше силы, это верно хлысты поняли, мать бы их…
Под Ильину ночь в диком хвойнике молилась за брата на меловой скале Дева Града.
Тайком, чтоб не знали мужики, пробравшись с черкесами к меловой скале, шарил в ельнике Гедеонов. Жадными и ненасытными следил за Марией глазами.
Когда та, черные развеяв по ночному ветру кудри, трепеща и цветя, словно божественное чудо, сняла с себя одежды и озарила нагой, острой красотой лес, Гедеонов, трясущийся и хриплый, выскочил из засады. Гикнул, задрав голову:
— Эй, достать стерву!..
Молчала Мария, стройная и неподвижная, как изваянье. Молилась бессловесно и страстно с поднятыми гибкими, точеными руками и бездонным ночным взором, бросая свет горней своей красоты в сумрак хвои.
— Ну, так веди меня, мать бы… — вспылил Гедеонов, — в Светлый этот… как его, город… Я буду верить! Эй! Не серди, стерва.
Из оравы молча и угрюмо вышел сизый крючконосый черкес. Вскарабкавшись на скалу, кинулся вдруг к Марии дикой кошкой. Схватил ее, нагую, трепетную и извивающуюся, в оберемо. Снес вниз, глухо и протяжно рыча.
Гедеонов широко и похотливо облапил упругое белое тело Марии. В немой тревоге, как бы боясь, что все-таки не насытить ему глаз своих, задрожал:
— Ох, хороша, мать бы… Ох…
Под узким раскосым зраком его — зраком ненасытного неутоленного гада — корчилась Мария, закрывая глаза руками. Падала, обессиленная и поломанная, ниц. Но ее подхватывал все тот же черкес, костлявый, глухо сопевший, с синими хищными огнями в глазах. И, перегибая тонкий нежный стан ее на крепком костяном колене, подставлял ее под слюдяные гнойные глаза своего атамана. А тот тер, мял железными пальцами-когтями упругую молодую грудь ее, резал плечи…
Молча Мария извивалась и билась напрасно.
И вдруг за скалой в густом хвойном шеломе грянули гулкие свисты и гики. На ораву, ощетинившись кольями, двинулись из-за скалы грузные, кряжистые чернецы…
— Го-го-го-о!.. Держи-и!..
— Проваливайте… подобру… поздорову!.. А то…
— Заходи-и!.. Отхва-тывай… Коли головы!.. Перепуганные насмерть черкесы с Гедеоновым, бросив Марию, прошмыгнули меж темных еловых лап, точно воры, под обрыв, в непроходимый терновник. И пропали.
А чернецы разбитую, бессловесную Марию, завернув в чекмень, отнесли в землянку.
Там с нею, распластанною на кресте, делали безумную, отверженную любовь ночь напролет…
V
Когда Загорская пустынь была запрещена и запечатана с той поры, как мужики убили у иродова столба Неонилу и потайные кельи с подземными ходами сожгли, — Вячеслав, переодетый в брахло, пошел с бродягами-чернецами бродить по лесам, храня тайны и заветы, и родословную темного гедеоновского дома — последнюю свою, жуткую радость: ибо Вячеслав знал, что он — сын Гедеонова, хоть и незаконный, но истинный.
От юности Вячеслав верил неколебимо, что Гедеонов. отец его, победит мир. И сердце сатанаила великою переполнено было, вечною гордостью и радостью: быть родным, хоть и незаконным, сыном земного бога и победителя мира — это ли не гордость? Это ли не радость?
Но когда, перед приближением солнца Града, прошел слух, что Гедеонов свержен, помешался и скрывается от суда и казни в лесных дебрях, сердце у Вячеслава оборвалось. От горького стыда перед собою, перед сатанаилами не знал он, куда бежать. И чтобы хоть враги его — пламенники — не посмеялись над тьмяной верой последним смехом, захотелось Вячеславу тайну — радость — пытку унесть с собой в могилу. Но для этого надо было сжечь некую книгу — свидетельницу тайн и заветов.
Когда-то книга эта хранилась в Загорском монастыре, Оттуда же ее перевез к себе во дворец Гедеонов. А уже от Гедеонова она перешла будто бы через Люду к Поликарпу. Вячеслав знал все. Так что искать книгу надо было у лесовика.
Над диким озером доживал Поликарп лесную жизнь в черетняной моленной слепо и крепко. Ходил с поводырем по целинам, пропитанный полынью, укропом и березами. Вынюхивал в зарослях и собирал ощупью щавель, рагозу, коноплюшку, подплесники, костянику; копал коренья масленок. Ловил с Егоркой в озере рыбу в кубари и вентеря и хрямкал ее, живую, трепыхающуюся, крепкими своими белыми зубами, запивая чистой свежей водой.
Ждал только теперь лесовик Марию, невесту неневестную, Деву Светлого Града, что в Духову ночь унесена была от него красносмертниками… В последний раз ждал, чтобы, увидев ее, надежду и избавление мира, поцеловать ее и умереть светло и радостно…
Раз Поликарп, смутными охваченный шумами, запахами и зовами леса, гадал на ересных травах о Деве Града.
И вот в хибарку-моленную к нему нагрянул с толпой чернецов, обормотов и побирайл дикий, ощеренный Вячеслав.
— Я за книгой, дед… — сгибаясь и поджимая ноги, подступил он к Поликарпу. — Тут есть пустяшная запись… Нестоящая… Ать?.. А мне она до зарезу… Нужна. Отдавай скорей, дед… Где тут она? Церковные записи, метрики… о рождении, крещенье, Людмилка ее сюда занесла от Гедеонова…
Слепо и весело перебирал Поликарп на столе траву, нюхая ее и пробуя на зуб. Молчал, как будто в хибарке никого и не было. Только слегка хмурил бровь, да, обводя вокруг себя кованым костылем, кликал поводыря:;
— Егорка! межедвор! ошара! Ходи сюды! А Егорка в сенях, связанный, ворочаясь под Тушей грузного монаха, кряхтел:
— Дыть, скрутили… выжиги… псы!..
— Книгу, дед! — наседал Вячеслав. — А то… жисти догляжусь!..
— Хо-хо! — взмахнул костылем Поликарп. — Да ты, парень, не ропь! Ненилу съел… Людмилу полонил… Огня мово! А таперя — за мной, сталоть, черьга?.. Бер-рег-и-сь-ка!
— Я ничего… я так… — сжался Вячеслав. Пьяные, осипшие чернецы, обступив Поликарпа, жаловались ему:
— Помоги нашему горю, дед… Есть у нас милашка, еха… То ничего было, любилась за первый сорт… А теперь — зафордыбачила! молится за Крутогорова день и ночь, да и хоть ты режь ее! Ты бери себе еху, а нам верни родословную Гедеонова. Хочим досконально знать, впрямь он сын Гедеонова?
— А тут еще Гедеонов… шныхарил… за нею… Помнишь, дед, Гедеонова, головоруба?
— Ну, как не помнить: ублюдок его — следопыт, — ты.
— Трепете языки! — лязгнул зубами Вячеслав на ораву. — Геде-оно-в!.. Ха-ха! Теперь это просто — нуль без палочки! Был Гедеонов — да весь вышел… Какой он мне отец? Шантрапа! Ну, да ежели и отец, так я изничтожу метрики-то монастырские — и концы в воду! Пойди доказывай тогда, что я его сын… Ать?.. Чем тогда докажешь, когда книгу-запись сожгу?.. Ишь ты, Тьмяным заделался было!.. Андрона — брата родного — убил я из-за него, Тьмяного, потому все мы — дети одного русского отца — черта… Весь мир ему, черту, поклонился, а я — не желаю больше!.. Потому — жулик он!.. Подметка! Это он пустил туму, будто я его сын… Сволочь!
— Аде она?.. еха-то? — поднял бровь Поликарп.
— А недалечко тут… в землянке!.. — подпрыгнул Вячеслав, — это верно… расшевели ее, дед! Ты на это мастер… А то схимницей совсем заделалась… Ну и книгу верни… А мы тебя ужо отблагодарим…
Морщины на красном загорелом лбу Поликарпа разошлись. Жесткие длинные, перепутанные с травой и рыбными костюльками усы осветила суровая, чуть сдержанная улыбка.
— Нашшоть милашки… Хо-хо! — встряхнул гривой Поликарп лихо, — што ш! я ничего…
Вячеслав сощурил узкие загноившиеся глаза. Присел на корточки.
— И-х!.. — хихнул он, облизываясь, — облагодетельствует! Коли разжечь ее… А ты, дед, на это мастак… Дух живет, где хощет… Идите! А я сейчас…
Грудь заходила у лесовика ходуном. Старое встрепенулось, огненное сердце… Кровь забурлила, забила ключом. Мозолистые, пропитанные горькой полынью и рыбой руки хлопали уже Вячеслава по плечу.