Заборики, кучи: вон сизо-серизовый верх Неперепрева над фонарем серебреет снегурками; как все легко и летуче: в накуре сидели; смотрели, как падала буря; и слушали: безутолочи догромыхивали с дальних крыш.
И — безвременна брызнь; и — небременна жизнь!
Никанор, став под кремовым, бледным веночком из листьев морозных, серебряных, блещущих видел Леоночку: встала под свет за окошечком, как в полуобмороке, затерзавши на грудке узорное кружевце: в желтом халатике; глазки, агатики, став золотыми, мигнули своим изумруди-стым выблеском; и — их закрыла она: папироску к губам; дымок выпустила: и… и… и…
Не глаза, — две звезды, соблеснулись как солнце!
И тотчас, нащупавши их, стали звезды, как точечки: злые; мельк, мельк.
И — в окне: никого.
Проходя коридором, в гостиную, носом нырнул: и мелькнуло, что здесь, меж стеной, потолком и ковром, повисают невидимо ассортименты машин, поднимающих грохоты в хор голосов: бестелесных?
— Пожалуйте: вас ожидала давно… нам о стольком условиться надо… Привычки профессора, вкусы, чего не хватает…
Леоночка ласково, очень сердечно, излишне, пожалуй, но сдавленно, вогнуто, с быстрым издрогом стуча каблучками, спешила навстречу:
— Входите же, — на Никанора.
И красные губы раздвинувши, белые зубы, — не душу, — ему показала.
— Потом, — к Серафиме «потом», — и икливенько выкрикнула, Серафиму схватив, — вы же знаете: я ваша чтительница.
А лицо стало дряблое, злое, в морщинках, когда Серафиме подвинула кресло она.
Никанор влетел с искоркой: он, из кармана, чурбашку достав, к Владиславику юрким скачком; Владиславика взявши в хапки, сел на корточки, в воздух подкинул, поймал и поставил: чурбашку показывал: —
— хоть бы игрушку купила ему! —
— Поднимаясь, коленкой трещал с видом гордым, достойным учителя русской словесности.
Но, оглядев Леонорочку и Серафиму, он понял, что — лишний; и — в дверь; и — и —
— «ррр» — грохотала гостиная; в полуоткрытую дверь, — видел он, — что отдернут ковер; под ковром люк квадратный, в который, рурукая, пол, вероятно, проваливался; но он пола не видел; он — видел: усы, скулы, красный махор головы; и — Мардарий Муфлончик — под пол провалился! И тотчас: рука неизвестная хлопнула дверью; и щелкнул запор!
Никанор перед дверью: очками блистал:
— Эге!
— Вот оно что!
Бестелесные звуки, — имели телесную, дак-так, почву?
Тут Владиславик, который за ним вылезал, — ему под ноги; с ожесточением правой рукой мальчишку на левую руку швырнул:
— Они ж газы делают?
— Шиш, — ишь?
Сломавшися, ширококостное и искаженное очень лицо бросив пупсику и обдавая едва обоняемым, луковым духом его, он — представьте — запел: деритоником тоненьким; точно писк крысы; руками качая младенца; как мамка, локтями закидывая и полой пиджачишки взлетая над задом, лопаткой и лысинкой; и засигал коридориком, такт отбивая под вой, верещание: белые перья, как пальцы, летали по проводу, по подворотне, по крыше: «Да, — да-с, — они, видно, отмачивают вещи очень сериозные; газы… А брат, Иван, будет посиживать, пока и пол, и квартал, и Москва, и Европа, и мир — не взлетят!»
Он, в испуге летая туда и сюда, — ну тетенькать, подкидывать пупсика, строить из пальцев «козу».
Носом — в пол гоголечком, почти мотылечком порхал, бороденкои мелькнувши в оконном пролете; в его кулаке оказался платочек: Леоночки; и, точно хвостик, платишко вилял:
— Э, они — ди-на-мит-чи-ки?!
А Владиславик, метаемый, точно кулек, — в оры! Бабушка Агния дверь распахнула из кухни:
— Что ты трындыкаешь? Малый не мячик? Чего ты кидаешь его? Ты бы песенку спел али гукал.
Он, пойманный, перкать, схватяся за грудь; не отперкался: даже с постоном рычал, чтобы перш горловой не душил.
— Я тогодля тебе, топотун, говорю, чтоб ты слухал. И — дверь отворилася; голос Терентия Титовича:
— Надо к доктору.
Но Никанор, мимо Агнии, — вот, потому что в дверях разлетевшийся Терентий Тителев встал.
Постоял он; и —
— он… —
Пролетел в коридор
Пролетел в коридор, притоптывая, но бесшумно; предметы держали, а пятка не шлепала; и он — застопорил, вытянув шею; он видел: —
— из зеркала —
— голубоватое поле стены, туалетик, гребеночки белые, щеточки белые.
На туалетике локтем какая-то — мал мала меньше, с невзрачненьким личиком, тяжеловатым, в хорошенькой шубке с коричневым мехом; обвисла ушастою шапочкой; муфта огромная, мехом свисая, лежит на коленях; в нее опустила с улыбкою ротик неправильный в тяжеловатом усилии высмыслить; сосредоточенно слушает, лобиком вцелясь в икливенький голос Леоночки; и сожалеет вперением в муфту. И вдруг она тихо загубила: и растворились черты в нежном цвете лица: как миндаль розоватый!
— Какая такая?
Рассыпались звездочками из прищуров глаза.
И — вся быстрость, которую он развивал, улизнули в него, притаились в плечах и в руках, подлетевших к подтяжкам, блистающим яркими пряжками:
— Экий миленок!
И — вытянув шею; и — видел Леоночку, ножки поджала она под себя на подушке зеленой, которая — в синих изляпинах карего коврика; ручкой берет цвета тертых каштанов она подпирала, следя за развислым дымком папиросы, который проклочился в воздухе; другою гладила желтый капотик, по тканям дымок папироски ведя.
Но — о чем? Но — про что?
И он выставил ухо: ему, как звоночек, икливенько задребезжал голосок:
— Я овцою паршивой стою перед вами!
Опять психопатия?
И незнакомка страдательно переложила с колена на стол руку с муфтой; глаза опустила, качая головкою; складки на лобике сделали «же»; и лицо, став квадратным, казалося старше.
Но чудно пропела грудным своим голосом:
— Вы, Леонора Леоновна, ходите, как в перепряжке; не к вам эта упряжка; зачем на себя вы клевещете.
Тут Владиславик, приползший опять, зацепился за юбку Леоночки и перебил своим «ааа» разговор; но Леоночка грубо его оттолкнула: «Да бросьте его: тоже — вот!» — Серафиме, как бы извиняясь за жест; вышел — грубый, не дамочкин: бабьин!
— Несносный мальчишка. С ним — не оберешься хлопот: он — расстроил живот.
Незнакомка вторично, как арфою, — ей:
— Иноземцевы капли полезны ему.
— В социализме родителей нет!
И скривилися губы Терентия Титовича, потому что родителей нет: есть друзья; а — какая тут дружба: игрушку купила бы; «есть» в социализме друзья, а не эдакие гренадерики с личиком, напоминающим — скопчика!
А незнакомка внимала вперением в муфту лица с таким видом, что совестно ей, что она виновата; и вдруг — вверх соловку ушастую; виделись только белки закатившихся глаз от разгляда в себе Леонориных слов.
Леонорочка, ей с огонечком, звоночком:
— У нас, в социализме…
— Эк, — дернулся Тителев.
И — перекрикнула:
— Вы, Серафима Сергевна.
Так вот «она» кто? Их жилица? Такая «дитёныш»? Тверденька: морщиночки, как коготочки, на лбу.
А Леоночка ей:
— К счастью, я не знавала пустых этих нежностей: мать умерла у меня; гувернантка моя докучала достаточно все ж половым извращением под формой нежности к детям… Совалась во все… И носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с опухшей щекою; и все вспоминала Штурцваге какого-то.
Тителев — глазом —
— топазом, —
— как ярким кинжалом, сквозь шерсткую, бразилианскую бороду сердце свое просадил: и — кинжал перевертывал в сердце.
— Петровка проклятая!
Топанье пятки отчетливо пол сотрясало.
Леонора Леоновна и Серафима Сергеевна вздрогнули; и — Серафима Сергеевна стала испуганной ланью: глаза — вкруговерт.
А Леоночкин глаз стал зеленый.
И — видели —
— голубоватый отлив куртки-спенсера из теневого ничто — появился; и — брюками дымного цвета шагнул; ярко-красный жилет прокричал, —
— и —
— все это утопало: в тень!