Изменить стиль страницы

Заборики, кучи: вон сизо-серизовый верх Неперепрева над фонарем серебреет снегурками; как все легко и летуче: в накуре сидели; смотрели, как падала буря; и слушали: безутолочи догромыхивали с дальних крыш.

И — безвременна брызнь; и — небременна жизнь!

Никанор, став под кремовым, бледным веночком из листьев морозных, серебряных, блещущих видел Леоночку: встала под свет за окошечком, как в полуобмороке, затерзавши на грудке узорное кружевце: в желтом халатике; глазки, агатики, став золотыми, мигнули своим изумруди-стым выблеском; и — их закрыла она: папироску к губам; дымок выпустила: и… и… и…

Не глаза, — две звезды, соблеснулись как солнце!

И тотчас, нащупавши их, стали звезды, как точечки: злые; мельк, мельк.

И — в окне: никого.

* * *

Проходя коридором, в гостиную, носом нырнул: и мелькнуло, что здесь, меж стеной, потолком и ковром, повисают невидимо ассортименты машин, поднимающих грохоты в хор голосов: бестелесных?

— Пожалуйте: вас ожидала давно… нам о стольком условиться надо… Привычки профессора, вкусы, чего не хватает…

Леоночка ласково, очень сердечно, излишне, пожалуй, но сдавленно, вогнуто, с быстрым издрогом стуча каблучками, спешила навстречу:

— Входите же, — на Никанора.

И красные губы раздвинувши, белые зубы, — не душу, — ему показала.

— Потом, — к Серафиме «потом», — и икливенько выкрикнула, Серафиму схватив, — вы же знаете: я ваша чтительница.

А лицо стало дряблое, злое, в морщинках, когда Серафиме подвинула кресло она.

Никанор влетел с искоркой: он, из кармана, чурбашку достав, к Владиславику юрким скачком; Владиславика взявши в хапки, сел на корточки, в воздух подкинул, поймал и поставил: чурбашку показывал: —

— хоть бы игрушку купила ему! —

— Поднимаясь, коленкой трещал с видом гордым, достойным учителя русской словесности.

Но, оглядев Леонорочку и Серафиму, он понял, что — лишний; и — в дверь; и — и —

— «ррр» — грохотала гостиная; в полуоткрытую дверь, — видел он, — что отдернут ковер; под ковром люк квадратный, в который, рурукая, пол, вероятно, проваливался; но он пола не видел; он — видел: усы, скулы, красный махор головы; и — Мардарий Муфлончик — под пол провалился! И тотчас: рука неизвестная хлопнула дверью; и щелкнул запор!

Никанор перед дверью: очками блистал:

— Эге!

— Вот оно что!

Бестелесные звуки, — имели телесную, дак-так, почву?

Тут Владиславик, который за ним вылезал, — ему под ноги; с ожесточением правой рукой мальчишку на левую руку швырнул:

— Они ж газы делают?

— Шиш, — ишь?

Сломавшися, ширококостное и искаженное очень лицо бросив пупсику и обдавая едва обоняемым, луковым духом его, он — представьте — запел: деритоником тоненьким; точно писк крысы; руками качая младенца; как мамка, локтями закидывая и полой пиджачишки взлетая над задом, лопаткой и лысинкой; и засигал коридориком, такт отбивая под вой, верещание: белые перья, как пальцы, летали по проводу, по подворотне, по крыше: «Да, — да-с, — они, видно, отмачивают вещи очень сериозные; газы… А брат, Иван, будет посиживать, пока и пол, и квартал, и Москва, и Европа, и мир — не взлетят!»

Он, в испуге летая туда и сюда, — ну тетенькать, подкидывать пупсика, строить из пальцев «козу».

Носом — в пол гоголечком, почти мотылечком порхал, бороденкои мелькнувши в оконном пролете; в его кулаке оказался платочек: Леоночки; и, точно хвостик, платишко вилял:

— Э, они — ди-на-мит-чи-ки?!

А Владиславик, метаемый, точно кулек, — в оры! Бабушка Агния дверь распахнула из кухни:

— Что ты трындыкаешь? Малый не мячик? Чего ты кидаешь его? Ты бы песенку спел али гукал.

Он, пойманный, перкать, схватяся за грудь; не отперкался: даже с постоном рычал, чтобы перш горловой не душил.

— Я тогодля тебе, топотун, говорю, чтоб ты слухал. И — дверь отворилася; голос Терентия Титовича:

— Надо к доктору.

Но Никанор, мимо Агнии, — вот, потому что в дверях разлетевшийся Терентий Тителев встал.

Постоял он; и —

— он… —

Пролетел в коридор

Пролетел в коридор, притоптывая, но бесшумно; предметы держали, а пятка не шлепала; и он — застопорил, вытянув шею; он видел: —

— из зеркала —

— голубоватое поле стены, туалетик, гребеночки белые, щеточки белые.

На туалетике локтем какая-то — мал мала меньше, с невзрачненьким личиком, тяжеловатым, в хорошенькой шубке с коричневым мехом; обвисла ушастою шапочкой; муфта огромная, мехом свисая, лежит на коленях; в нее опустила с улыбкою ротик неправильный в тяжеловатом усилии высмыслить; сосредоточенно слушает, лобиком вцелясь в икливенький голос Леоночки; и сожалеет вперением в муфту. И вдруг она тихо загубила: и растворились черты в нежном цвете лица: как миндаль розоватый!

— Какая такая?

Рассыпались звездочками из прищуров глаза.

И — вся быстрость, которую он развивал, улизнули в него, притаились в плечах и в руках, подлетевших к подтяжкам, блистающим яркими пряжками:

— Экий миленок!

И — вытянув шею; и — видел Леоночку, ножки поджала она под себя на подушке зеленой, которая — в синих изляпинах карего коврика; ручкой берет цвета тертых каштанов она подпирала, следя за развислым дымком папиросы, который проклочился в воздухе; другою гладила желтый капотик, по тканям дымок папироски ведя.

Но — о чем? Но — про что?

И он выставил ухо: ему, как звоночек, икливенько задребезжал голосок:

— Я овцою паршивой стою перед вами!

Опять психопатия?

И незнакомка страдательно переложила с колена на стол руку с муфтой; глаза опустила, качая головкою; складки на лобике сделали «же»; и лицо, став квадратным, казалося старше.

Но чудно пропела грудным своим голосом:

— Вы, Леонора Леоновна, ходите, как в перепряжке; не к вам эта упряжка; зачем на себя вы клевещете.

Тут Владиславик, приползший опять, зацепился за юбку Леоночки и перебил своим «ааа» разговор; но Леоночка грубо его оттолкнула: «Да бросьте его: тоже — вот!» — Серафиме, как бы извиняясь за жест; вышел — грубый, не дамочкин: бабьин!

— Несносный мальчишка. С ним — не оберешься хлопот: он — расстроил живот.

Незнакомка вторично, как арфою, — ей:

— Иноземцевы капли полезны ему.

— В социализме родителей нет!

И скривилися губы Терентия Титовича, потому что родителей нет: есть друзья; а — какая тут дружба: игрушку купила бы; «есть» в социализме друзья, а не эдакие гренадерики с личиком, напоминающим — скопчика!

А незнакомка внимала вперением в муфту лица с таким видом, что совестно ей, что она виновата; и вдруг — вверх соловку ушастую; виделись только белки закатившихся глаз от разгляда в себе Леонориных слов.

Леонорочка, ей с огонечком, звоночком:

— У нас, в социализме…

— Эк, — дернулся Тителев.

И — перекрикнула:

— Вы, Серафима Сергевна.

Так вот «она» кто? Их жилица? Такая «дитёныш»? Тверденька: морщиночки, как коготочки, на лбу.

А Леоночка ей:

— К счастью, я не знавала пустых этих нежностей: мать умерла у меня; гувернантка моя докучала достаточно все ж половым извращением под формой нежности к детям… Совалась во все… И носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с опухшей щекою; и все вспоминала Штурцваге какого-то.

Тителев — глазом —

— топазом, —

— как ярким кинжалом, сквозь шерсткую, бразилианскую бороду сердце свое просадил: и — кинжал перевертывал в сердце.

— Петровка проклятая!

Топанье пятки отчетливо пол сотрясало.

* * *

Леонора Леоновна и Серафима Сергеевна вздрогнули; и — Серафима Сергеевна стала испуганной ланью: глаза — вкруговерт.

А Леоночкин глаз стал зеленый.

И — видели —

— голубоватый отлив куртки-спенсера из теневого ничто — появился; и — брюками дымного цвета шагнул; ярко-красный жилет прокричал, —

— и —

— все это утопало: в тень!

* * *