— «Раздевайтесь, пожалуйста».
Деликатное напоминание о том, что в барские комнаты в пальто никак невозможно проникнуть, принадлежало лакею, которому на руки с отчаянной независимостью стряхнул незнакомец мокрое свое пальтецо; он стоял теперь в серой, клетчатой паре, подъеденной молью. Видя, что лакей намерен руку протянуть и к мокрому узелку, незнакомец мой вспыхнул; вспыхнувши, вдвойне законфузился он:
— «Нет, нет…»
— «Да пожалуйте-с…»
— «Нет: это возьму я с собою…»
Незнакомец с черными усиками с тем же все на все махнувшим упорством разблиставшийся скользкий паркет попирал дырявой ботинкою; удивленные, мимолетные взоры он бросал на роскошную перспективу из комнат. Николай Аполлонович с особенной мягкостью, подобравши полы халата, предшествовал незнакомцу. Но обоим им показалось томительным их безмолвное странствие в этих блещущих перспективах: оба грустно молчали; незнакомцу с черными усиками Николай Аполлонович подставлял с облегчением не лицо, а свою переливную спину; потому-то, верно, улыбка и сбежала с неестественно перед тем улыбавшихся уст его. От себя же прямо заметим: Николай Аполлонович струсил; в голове его быстро вертелось: «Вероятно, какой-нибудь благотворительный сбор — пострадавший рабочий; в крайнем случае — на вооружение…» А в душе тоскливо заныло: «Нет, нет — не это, а то?»
Пред дубовою дверью своего кабинета Николай Аполлонович к незнакомцу повернулся вдруг круто; на лице у обоих мгновенно скользнула улыбка; оба вдруг поглядели друг другу в глаза с выжидательным выражением.
— «Так пожалуйте… Александр Иванович…»
— «Не беспокойтесь…»
— «Милости просим…»
— «Да нет, нет…»
Приемная комната Николая Аполлоновича составляла полную противоположность строгому кабинету: она была так же пестра, как… как бухарский халат; халат Николая Аполлоновича, так сказать, продолжался во все принадлежности комнаты: например, в низкий диван; он скорее напоминал восточное пестротканое ложе; бухарский халат продолжался в табуретку темно-коричневых цветов; она была инкрустирована тоненькими полосками из слоновой кости и перламутра; халат продолжался далее в негритянский щит из толстой кожи когда-то павшего носорога, и в суданскую ржавую стрелу с массивною рукоятью; для чего-то ее тут повесили на стене; наконец, продолжался халат в шкуру пестрого леопарда, брошенного к их ногам с разинутой пастью; на табуретке стоял темно-синий кальянный прибор и трехногая золотая курильница в виде истыканного отверстиями шара с полумесяцем наверху; но всего удивительнее была пестрая клетка, в которой от времени до времени начинали бить крыльями зеленые попугайчики.
Николай Аполлонович пододвинул гостю пеструю табуретку: незнакомец с черными усиками опустился на край табуретки и вытащил из кармана дешевенький портсигар.
— «Вы позволите?»
— «Сделайте одолжение».
— «Вы не курите сами?»
— «Нет, не имею обыкновения…»
И тотчас же, законфузившись, Николай Аполлонович прибавил:
— «Впрочем, когда другие курят, то…»
— «Вы отворяете форточку?»
— «Что вы, что вы!..»
— «Вентилятор?»
— «Ах, да нет… совсем наоборот — я хотел сказать, что курение мне доставляет скорее…» — заторопился Николай Аполлонович, но не слушавший его гость продолжал перебивать:
— «Вы сами выходите из комнаты?»
— «Ах, да нет же: я хотел сказать, что люблю запах табачного дыма, и в особенности сигар».
— «Напрасно, Николай Аполлонович, совершенно напрасно: после курильщиков…»
— «Да?..»
— «Следует…»
— «Так?»
— «Быстро проветривать комнату».
— «Что вы, о, что вы!»
— «Открывая и форточку, и вентилятор».
— «Наоборот, наоборот…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Не защищайте, Николай Аполлонович, табак: это я говорю вам по опыту… Дым проницает серое мозговое вещество… Мозговые полушария засариваются: общая вялость проливается в организм…»
Незнакомец с черными усиками подмигнул с фамильярной значительностью; незнакомец увидел и то, что хозяин все-таки сомневается в проницаемости серого мозгового вещества, но из привычки быть любезным хозяином не будет оспаривать гостя: тогда незнакомец с черными усиками эти черные усики стал огорченно выщипывать:
— «Посмотрите вы на мое лицо».
Не найдя очков, Николай Аполлонович приблизил свои моргавшие веки вплоть к лицу незнакомца.
— «Видите лицо?»
— «Да, лицо…»
— «Бледное лицо…»
— «Да, несколько бледноватое», — и игра всевозможных учтивостей с их оттенками разлилась по щекам Аблеухова.
— «Совершенно зеленое, прокуренное лицо», — оборвал его незнакомец — «лицо курильщика. Я прокурю у вас комнату, Николай Аполлонович».
Николай Аполлонович давно ощущал беспокойную тяжесть, будто в комнатную атмосферу проливался свинец, а не дым; Николай Аполлонович чувствовал, как засаривались его полушария мозга и как общая вялость проливалась в его организм, но он думал теперь не о свойствах табачного дыма, а о том думал он, как ему с достоинством выйти из щекотливого случая, как бы он, — думал он, — поступил в том рискованном случае, если бы незнакомец, если бы…
Эта свинцовая тяжесть не относилась нисколько к дешевенькой папироске, протянувшей в высь свою синеватую струечку, а скорее она относилась к угнетенному состоянию духа хозяина. Николай Аполлонович ежесекундно ждал, что беспокойный его посетитель оборвет свою болтовню, заведенную, видимо, с единственной целью — терзать его ожиданием — да: оборвет свою болтовню и напомнит о том, как он, Николай Аполлонович, дал в свое время чрез посредство странного незнакомца — как бы точнее сказать…
Словом, дал в свое время ужасное для себя обязательство, которое выполнить принуждала его не одна только честь; ужасное обещание дал Николай Аполлонович разве только с отчаянья; побудила к тому его житейская неудача; впоследствии неудача та постепенно изгладилась. Казалось бы, что ужасное обещание отпадает само собой: но ужасное обещание оставалось: оставалось оно, хотя бы уж потому, что назад не было взято: Николай Аполлонович, по правде сказать, основательно о нем позабыл; а оно, обещание, продолжало жить в коллективном сознании одного необдуманного кружка, в то самое время, когда ощущение горькости бытия под влиянием неудачи изгладилось; сам Николай Аполлонович свое обещание несомненно отнес бы к обещаниям шуточного характера.
Появление разночинца с черными усиками, в первый раз после этих истекших двух месяцев, наполнило душу Николая Аполлоновича основательным страхом. Николай Аполлонович совершенно отчетливо вспомнил чрезвычайно печальное обстоятельство. Николай Аполлонович совершенно отчетливо вспомнил все мельчайшие подробности обстановки своего обещания и нашел те подробности вдруг убийственными для себя.
Почему же… — не то, что дал он ужасное обещание, а то, что ужасное обещание он дал легкомысленной партии?
Ответ на этот вопрос был прост чрезвычайно: Николай Аполлонович, занимаясь методикой социальных явлений, мир обрекал огню и мечу.
И вот он бледнел, серел и наконец стал зеленым; даже как-то вдруг засинело его лицо; вероятно, этот последний оттенок зависел просто от комнатной атмосферы, протабаченной донельзя.
Незнакомец встал, потянулся, с нежностью покосился на узелок и вдруг детски так улыбнулся.
— «Видите, Николай Аполлонович (Николай Аполлонович испуганно вздрогнул)… я собственно пришел к вам не за табаком, то есть не о табаке… это про табак совершенно случайно…»
— «Понимаю».
— «Табак табаком: а я, собственно, не о табаке, а о деле…»
— «Очень приятно…»
— «И даже я не о деле: вся суть тут в услуге — и эту услугу вы, конечно, можете мне оказать…»
— «Как же, очень приятно…»
Николай Аполлонович еще более посинел; он сидел и выщипывал диванную пуговку; и не выщипнув пуговки, принялся выщипывать из дивана конские волоса.
— «Мне же крайне неловко, но помня…»
Николай Аполлонович вздрогнул: резкая и высокая фистула незнакомца разрезала воздух; фистуле этой предшествовала секунда молчания; но секунда та часом ему показалась, часом тогда. И теперь, услышавши резкую фистулу, произносившую «помня», Николай Аполлонович едва не выкрикнул вслух: