Изменить стиль страницы

Удивительно ли, что сын Александра Рудольфовича сочинит в пятилетнем возрасте восхитительный стишок:

Я проснулся рано-рано
и подумал, кем мне быть.
Захотел я стать пиратом,
грабить корабли.

На дворе 1937 год, папа ходит по Сибири с геологическим молотком, сын воспаряет в иные пределы, и парение не кончается, причем все в том же направлении, вплоть до 1948 года, когда шестнадцатилетний подросток уточнит свою отправную точку:

Когда-нибудь по-гумилёвски
сын поплывет в простор морской
и с пристани, где сгнили доски,
отец махнет ему рукой.
(«Заря. Лимоны и лиманы…»)

Через десять лет (в 1958-м) он что-то поправит в этой вещи, но такая подробность, как сгнившие доски пристани, — это уже вполне Евтушенко, его деталь, как оказалось, фамильная. Готовый учитель был рядом и проник во всё, не исключая лексической почвы. Стоит всмотреться в последнюю строчку отцовского катрена (курсив мой. — И. Ф.):

Мы с вами такие чужие,
А было когда-то — и нас
Смертельные бури кружили,
Но кто-то нас подленько спас.

И это «подленько» с уменьшительным суффиксом, и сам оксюморон спасения, и смысловой удар на конце строфы — так писал и пишет Евтушенко до сих пор. Есть в этом стихотворении и еще одна строфа, которую, пожалуй, Евтушенко мог бы воспроизвести от собственного лица в данную секунду истории:

Неслышно скользя по поэме
Холодным мерцанием глаз,
Вы — знаю я — меряли время,
Шагнувшее через нас.

Кстати говоря, именно рифмой «поэме — время» он заканчивает свою первую книжку «Разведчики грядущего».

«Благодаря отцу я уже в шесть лет научился читать и писать и в восемь лет залпом читал без разбора — Дюма, Флобера, Шиллера, Бальзака, Данте, Мопассана, Толстого, Боккаччо, Шекспира, Гайдара, Лондона, Сервантеса и Уэллса. В моей голове был невообразимый винегрет. Я жил в иллюзорном мире, не замечая никого и ничего вокруг».

У отца-воспитателя в свой час — Жене 16 лет — появился соперник, впрочем, не оппонирующий первому. Обожатель футбола и сам футболист марьинорощинских пустырей, в выцветшей майке, в спортивных шароварах и рваных тапочках, Женя стал бегать со стихами и заметками в газету «Советский спорт», размещавшуюся в доме аккурат напротив грозно-грандиозного здания на Лубянке. Ровно на том месте сейчас стоит соловецкий валун. Этот памятник открывал Евтушенко намного позже (в 1990-м). В какой-то мере он открывал памятник началу своего творческого пути.

В нагусто прокуренном пространстве спортивного издания, умещавшегося в одной большой комнате, под стрекот пишмашинок и скрип авторучек, обретался «черноволосый человек лет тридцати с красивыми восточными глазами», с олимпийским спокойствием занимавшийся суетной спортивной журналистикой.

Николай Тарасов.

«Он любил и Маяковского, и Есенина, и Пастернака, и Цветаеву, но защищал и Кирсанова, когда того обзывали так: “У Кирсанова три качества: трюкачество, трюкачество и еще раз трюкачество”. Тарасов открыл мне не произносившиеся тогда имена Павла Васильева, Бориса Корнилова. (В 1976 году, когда писались эти строки — эссе «Благородство однолюба», был не назван Гумилёв. А Тарасов говорил о нем часто. — И. Ф.) Он при первых публикациях сразу угадал сильный талант Вознесенского и впоследствии, будучи редактором журнала “Физкультура и спорт”, напечатал там его поэму, имевшую к спорту весьма косвенное отношение. Мы стали друзьями на всю жизнь. Но в дружбе двух людей, пишущих стихи, иногда бывает так, что один из них относится к стихам другого с покровительственной снисходительностью. Такое отношение могло быть у Тарасова ко мне, но получилось, к сожалению, наоборот. Молодости свойственна переоценка себя и недооценка других. Я очень любил Тарасова, но к стихам его относился как к любительству, хотя многое мне в них нравилось. <…> Первые профессиональные поэты, высоко оценившие стихи Тарасова, были Антокольский и Межиров, а я к их числу не принадлежал». Тем не менее стихотворению «Валентиновка» (1952) он дает подзаголовок: «Подражание Тарасову».

Тарасов писал стихи, далекие от редакционной повседневности, от перенапряга строчкогонства и вообще всяческого пота, в том числе спортивного, уклоняясь в сторону, допустим, Древнего Египта (стихотворение «Тия — соперница Нефертити»), по гумилёвскому следу и звуку:

Горит закат сквозяще и обманно,
никто другой не помнит и не ждет,
но по тяжелым плитам Эльаварна
она в одеждах каменных идет.

Или — совсем чистая лирика:

Та смотрит вдаль, та поджимает губы,
той серьги бирюзовые к лицу,
и молча умирают однолюбы
на подступах к Бульварному кольцу.

Бирюзовые серьги — из усвоенных Женей деталей на потом, да и умирание от любви на подступах ко всем бульварам земшара стало свойством неистребимым.

Второго июня 1949 года Тарасов напечатал у себя в газете «очень смешное, разоблачавшее “их нравы”» стихотворение, подписанное Евг. Евтушенко.

Первая публикация.

Автор попросил машинистку Т. С. Малиновскую поставить «Евг.», и это осталось навсегда. Что это означало? Боязнь слипшегося «ЕЕ»? Или в этом «Евг.» было подсознательно закодировано родовое имя Гангнус? Так или иначе, мы имеем дело с практически новым парапсевдонимом.

Евг. Евтушенко существует в русской поэзии шестьдесят пятый год.

Ну а что до Гумилёва, не напрасно именно его имя стало чуть не эмблемой перестройки — так произошло оттого, что среди своих сверстников-современников он был первый, кто отметил столетие в 1986 году, и о нем заговорили взахлеб на волне дарованных свобод, старательно отмывая от участия в «заговоре Таганцева». Кроме того, этим неофитским восторгам содействовала уже устоявшаяся разрешенность Ахматовой. А главное — субстрат романтизма: эпоху страна переживала романтическую. Евтушенко печатает в ЛГ статью «Возвращение стихов Гумилёва», по существу начиная его возвращение. Гумилёвские подборки помещают «Литературная Россия» (№ 15) и «Огонек» (№ 17).

В юности Евтушенко был поражен прежде всего фактом самой публикации расстрелянного Гумилёва, когда ему в руки попала уникальная книга И. С. Ежова и Е. И. Шамурина «Русская поэзия XX века. Антология русской лирики от символизма до наших дней» с вводной статьей Валерьяна Полянского (М.: Новая Москва, 1925). В своей будущей работе над антологией «Строфы века» Евтушенко во многом ориентировался на ежовско-шамуринскую.

ПОЕЗД «ЗИМА — МАРЬИНА РОЩА»

Евтушенко — почетный гражданин городов Атланта, Варна, Зима, Нью-Орлеан, Оклахома, Петрозаводск, Талса.

Нас интересует Зима.

Зима — солидный град районный,
а никакое не село.
В ней ресторанчик станционный
и даже местное ситро.
Есть хлебосдаточных три пункта,
есть банк, есть клуб в полтыщи мест
и деревянная трибунка
у горсовета для торжеств.
А все же тянет чем-то сельским
от огородов и дворов,
от лужиц с плавающим сеном,
от царской поступи коров.
Журчали голуби на балках.
У отворенного окна
лоснилась дробь в стеклянных банках,
как бы зернистая икра.
Купались девочки нагие.
Дышали сено и смола,
а в доме бабочка на гире
цветастых ходиков спала.
Я помню маленький мой город
в тот год усталым от всего,
и амнистированный гогот
в буфете станции его.
Глядели хмуро горожане
на бритых наголо кутил,
кому убийства с грабежами
святой Лаврентий отпустил.
И не могли принять на веру
еще ни я и ни страна,
что мы вошли в другую эру
без Сталина, без Сталина…
(Из поэмы «Откуда вы?»)