Третьего августа состоялась встреча руководителей шести партий стран соцлагеря в Братиславе. В принятом заявлении содержалась фраза о коллективной ответственности в деле защиты социализма.
Двадцать девятого июля — четвертого августа Евтушенко, посетив Псков, пишет «Псковские башни», в которых тоже слышен некий звон:
Вполне пафосно, патриотично, чуть не в унисон движущейся военной технике.
В ночь на 22 августа на белоснежной коктебельской террасе сидели Аксенов, Гладилин, Балтер и Евтушенко. Догуливали позавчерашний аксеновский день рождения. Было невесело. Что будет с Пражской весной?
Аксенов сказал:
— Эта банда на все способна.
Евтушенко выразил надежду на лучшее, ведь не могут же свои давить своих.
Балтер усмехнулся:
— Женя, Женя, какой вы все-таки идеалист. Может быть, именно в эту минуту наши танки уже пересекают чехословацкую границу.
Он как в воду глядел. Это уже произошло: ночью раньше. Командовал — издалека — стальной армадой стареющий густобровый пловец, уверенными взмахами крепких загорелых рук полосуя черноморскую лазурь где-то совсем неподалеку от Коктебеля. Говорят, он мог плавать по многу часов.
Наутро Евтушенко с Аксеновым опохмелились в поселковой столовой теплой водкой, уже выслушав советское радио. Текли слезы. Аксенов, вскочив на столик, прямым Савонаролой, имея в виду отнюдь не Папу Римского, произнес гневную речь по адресу присутствующих.
— Вы знаете, кто вы такие? Вы жалкие рабы!
Евтушенко еле удалось увести его: полуголые спортивные ребята приготовились к мордобою. Поэт волок на себе друга, брызжущего проклятиями.
Оставшись один, он бросился к радиоприемнику. Говорил старый друг Мирек Зикмунд, чехословацкий журналист и знаменитый путешественник, в паре со своим сподвижником Иржи Ганзелкой объехавший на чешской «татре» почти весь мир, с заездом на станцию Зима и ночевкой на сеновале у Жениного дяди Андрея.
— Женя Евтушенко, ты слышишь меня? Почему ваши танки на наших улицах?
Мирек напомнил о том, как в сибирской ночи у костра они говорили о социализме с человеческим лицом.
«Наши танки, входящие в Прагу, словно захрустели гусеницами по моему позвоночнику, и, потеряв от стыда и позора инстинкт самосохранения, я написал телеграмму Брежневу с протестом против советских танков».
Телеграмм было две — на имя Брежнева (с Косыгиным) и в чехословацкое посольство (на имя Дубчека). По пути на телеграф Евтушенко заглянул к спящему Аксенову. Который, полупробудившись, прочел тексты и сказал:
— Все это напрасно.
Когда Евтушенко отправлял телеграммы, Аксенов спал мертвым сном.
Двадцать третьего августа у Евтушенко вырвались стихи.
При чем тут охотнорядские хари? Ноздрев? Манилов? Речь о матушке-России? О ней тоже. О ней в первую очередь.
Двадцать пятого августа ровно в полдень на Красную площадь вышли восемь человек, сели на белый камень Лобного места и развернули транспаранты. Это были К. Бабицкий, Т. Баева, Л. Богораз, Н. Горбаневская (поэт), В. Делоне (поэт), В. Дремлюга, П. Литвинов, В. Файнберг. На транспарантах — лозунги: «Мы теряем лучших друзей», «Ať žije svobodné a nezávislé Československo!» («Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!»), «Позор оккупантам!», «Руки прочь от ЧССР!», «За вашу и нашу свободу!», «Свободу Дубчеку!». Сидячих протестантов мгновенно схватили и, порукоприкладствовав, увели в тягулевку.
Был скорый суд. Зоной или ссылкой наказали почти всех: двадцатиоднолетнюю Таню Баеву, уговоренную товарищами заявить, что она оказалась тут случайно, отпустили. Наталье Горбаневской, вышедшей на площадь с детской коляской, поставили диагноз, подписанный профессором Лунцем: вялотекущая шизофрения. Психбольница специального назначения.
Те восемь человек не были кучкой сектантов. Солженицын, Твардовский, Чичибабин, Окуджава, генерал Григоренко, Елена Боннэр — многие возмущены происходящим безобразием.
Твардовский плачет у себя на даче, записывая в дневнике:
Солженицын, в те дни опасаясь нападения на себя, говорит Твардовскому: «После Чехословакии возможно все, что угодно».
Юлий Ким спел, обращаясь, по-видимому, к Визбору: