Изменить стиль страницы

Своеобразный отклик на стихи о двух гусях.

И вот — 2010 год, июнь, 4-е. Большой зал Центрального дома литераторов. Гроб утопает в цветах. Непрерывная музыка глубокого минора. Ораторы у микрофона. Коллег-литераторов немного, больше людей из театрального мира (О. Меньшиков. И. Чурикова, Э. Рязанов…). Слово Евтушенко:

«Всемирными русскими были изначально Андрей Рублев, Пушкин, Ломоносов, Петр Первый в его плотницкой ипостаси. Всемирными русскими были Лев Толстой, Герцен, Чайковский, Шостакович, Пастернак, Сахаров, учившие нас делать все, чтобы силы подлости и злобы были одолены силами добра. И всемирными русскими стали не только в собственной стране, но и во многих странах — Андрей, Белла, Володя, Роберт, воевавшие для будущих поколений — лишь бы среди них оказались поэты, которые бы не позволили нашему народу остаться в замшелой гибельной изоляции от всего остального мира. Зачем нам, русским, неестественно придумывать национальную идею и сколачивать наспех какие-то команды для этого? Все лучшее в русской классике — и есть наша национальная идея. Эта идея в словах Достоевского выражена ясно и просто — когда он говорил о самом мощном, сильном, человечном качестве Пушкина, это два слова: “Всемирная отзывчивость”».

Не стало поэта,
                           и сразу не стало так многого,
и это неназванное
                          не заменит никто и ничто.
Неясное «это»
                        превыше, чем премия Нобеля, —
оно безымянно,
                           и этим бессмертно зато.
Не стало поэта,
                   который среди поэтического мемеканья
«Я — Гойя!»
                      ударил над всею планетой в набат.
Не стало поэта,
                         который писал архитекторствуя,
                                                                       будто Мельников,
вонзив свою башню шикарно
                                              в шокированный Арбат.
Не стало поэта,
                    который послал из Нью-Йорка на «боинге»
любимой однажды дурманящую сирень
и кто на плече у меня
                                под гитарные чьи-то тактичные «баиньки»
в трамвае, пропахшем портвейном,
                                                въезжал в наступающий день.
Не стало поэта,
                       и сразу не стало так многого,
и это теперь
                     не заменит никто и ничто.
У хищника быстро остынет
                                      его опустевшее логово,
но умер поэт,
                     а тепло никуда не ушло.
Тепло остается в подушечках пальцев,
                                                                  страницы листающих,
тепло остается
                        в читающих влажных глазах,
и если сегодня не вижу
                                    поэтов, как прежде, блистающих,
как прежде, беременна ими
                                             волошинская Таиах.
Не уговорили нас добрые дяди
                                                  «исправиться»,
напрасно сообщниц ища
                                            в наших женах и матерях.
Поэзия шестидесятников —
                                                 предупреждающий справочник,
чтоб все-таки совесть
                                 нечаянно не потерять.
Мы были наивны,
                          пытаясь когда-то снять Ленина с денег,
а жаль, что в ГУЛАГе, придуманном им,
                                              он хоть чуточку не пострадал,
ведь Ленин и Сталин чужими руками
                                         такое смогли с идеалами нашими сделать,
что деньги сегодня —
                                     единственный выживший идеал.
Нас в детстве сгибали
                                      глупейшими горе-нагрузками,
а после мы сами
                             взвалили на плечи Земшар,
                                                         где границы как шрамы, болят.
Мы все твои дети, Россия,
                                      но стали всемирными русскими.
Мы все, словно разные струны
                                                 гитары, что выбрал Булат.
(«Не стало поэта…»)

Ровно полвека тому ушел общий учитель — Пастернак. Вознесенский сказал тогда:

Несли не хоронить,
несли короновать.

Нет, прощание с Вознесенским не было подобной коронацией. Русская поэзия не нуждалась в царе, да и царство ее претерпевало смуту и раздробленность. Над переделкинским кладбищем щелкали соловьи, но не там упокоился Вознесенский. Его приняло Новодевичье.

Всех примирила Белла Ахмадулина, еще в 2004 году высказавшись в интервью еженедельнику «Аргументы и факты» (№ 3):

— …мне действительно повезло — меня окружали великие поэты: Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Булат Окуджава. Тогда еще были живы и активно творили Борис Пастернак, Анна Ахматова, Владимир Набоков.

— Если можно, расскажите о вашем отношении к Евгению Евтушенко, ведь вы когда-то посвятили ему «Сказку о Дожде».

— Мы просто не видимся. Евгений Александрович мне ничего никогда плохого не сделал. Он — мастер литературной формы. Я только это могу сказать…

Она уйдет 29 ноября 2010 года.

Евтушенко останется один.

ХВАТИТ НА ИСКУПЛЕНИЕ

Двадцатого июля 2010 года «Российская газета» в рубрике «События» дает яркий репортаж «День благодарения» Юрия Соломонова.

В подмосковном писательском поселке Переделкино открылся музей-галерея поэта Евгения Евтушенко, в который вошли коллекция живописи ста лучших мировых художников и 300 фотографий, сделанных поэтом во время поездок по свету, различные литературно-исторические документы и рукописи, в том числе и поэма «Братская ГЭС».

…Отутюженный металлоискателем иду по вымощенной дорожке в глубь двора и вливаюсь в толпу народа, сидящую и стоящую вокруг крыльца «Музея Евгения Евтушенко». Эту галерею выстроил он сам, чтобы сегодня торжественно и безвозмездно передать свою личную коллекцию картин, скульптур, фотографий и документов в дар государству.

Это более сотни работ, среди которых не только Пикассо, но и Шагал, Пиросмани, Макс Эрнст, Светлин Русев и другие, включая и неизвестных ранее — тех, кого открывал сам Евтушенко.

В тенечке скромно стоят министр культуры Александр Авдеев, спикер Совета Федерации Сергей Миронов. Художник Зураб Церетели, как истинный грузин, греется в лучах не только славы, но и нынешнего нещадного солнца. Не жмется в тени и литературная общественность — в отсутствие хозяина камеры то и дело останавливаются на их вдохновенных лицах.

Поэт и даритель появляется тихо, слегка опираясь на трость (уж не та ли, что помогала когда-то Марку Твену?). Потом одно из изданий с восторгом напишет, что поэт еще за десять минут до церемонии с упоением работал в своем кабинете. И я допускаю, что это может быть правдой.

Евтушенко начинает спокойно, даже устало — о том, как он собирал эту коллекцию.

Это не исповедь классического коллекционера, рьяно отыскивающего предметы и ценности, составляющие его страсть или его бизнес. Наш герой свою коллекцию проживал. Каждая ее частица была частицей жизни, творчества, дружбы, встреч с интересными и великими людьми.

Чего стоит только один рисунок Пикассо. Дело в том, что великий художник предлагал поэту на выбор две работы, а тот возьми и скажи: «При всем уважении не возьму. Не нравятся они мне. В них чувствуется ваша обида на женщин. Нельзя из-за одной обижаться на всех и переносить это чувство на творчество». — «Но как она могла уйти от Пикассо!» — вскричал мастер. А потом сравнил русского гостя, отказавшегося от его работ, с Настасьей Филипповной, способной сжечь огромные деньги. Ну а рисунок Пикассо, услышав эту историю, Евгению Александровичу подарила вдова живописца и скульптора Фернана Леже.

Женщины покидали и самого Евтушенко. Но достаточно пойти по залу с фотографиями, сделанными поэтом, чтобы понять его отношение к лучшей половине человечества. Он говорит, что фотоэкспозицию посвятил памяти «великого американского фотографа и человека Эдварда Стайхена». Когда-то вместе с художником Олегом Целковым попали на его выставку в Москве. Этот замечательный старик был допущен со своей выставкой в СССР лишь потому, что воевал в союзных войсках и снимал знаменитую встречу на Эльбе. «А в его книгу “Семья человечества” я просто влюбился».

Я слушаю его и вспоминаю примеры его личной влюбчивости в других людей, в их талантливость, яркость, неповторимость. Помню, на заре перестройки он позвонил и сообщил, что открыл гениального поэта, которого надо срочно слушать, публиковать, поддерживать. И вот мы уже сидим у Евтушенко и слушаем недавно вернувшегося из мест лишения свободы парня по имени Вадим Антонов, который читает поэму «Помиловка». Это ее, спустя время, Евгений Александрович протолкнет в один из толстых журналов. А тогда после чтения из Переделкина мы в кромешной ночи едем в какую-то деревеньку, где квартирует Антонов, чтобы отведать домашнего яблочного сидра. Затем, разочаровавшись в напитке, но не в Антонове, пробираемся назад, где Евтушенко извлекает из запасников грузинское вино. Потом на минуту исчезает и выходит, держа в руке шикарный пиджак. «Вадим, — говорит он. — Эту вещь подарил мне сам Роберт Кеннеди. Я хочу, чтобы этот пиджак стал твоим талисманом».

И вот он, довольный, осматривает гостя в легендарном наряде. Затем вдруг достает из стола ножницы и говорит: «Нет, гражданин Антонов, что-то от Кеннеди не могу не оставить себе. Не сердись, я пуговицы на память отрежу…» <…>

А уже следующим вечером он взошел на сцену Политехнического музея, где вместе с традиционно полным залом привык отмечать свой очередной день рождения.

Завидуют ли ему другие? Наверное. Все ли его любят? Да где уж там! Известно, как относился к нему, например, Иосиф Бродский, сказавший, что «если Евтушенко против колхозов, то я — за…».

Поэтому Евгений Александрович даже на меня обижался, когда я в одном из материалов использовал словечко, брошенное в его адрес Бродским.

Но вот ведь что поразительно! Когда в начале восьмидесятых «Литературная газета» начинала возрождать поэтические вечера в Политехническом, именно Евтушенко сказал: «Нужно пригласить Бродского!» Я был свидетелем, как просвещенные критики почти хором кричали ему, что нобелевский лауреат ни за что не приедет на родину.

Он смотрел на них, как на глубоко несчастных людей. А потом тихо сказал: «Но вы же не пробовали…»

В этом он весь. Мы будем говорить, спорить, умничать, ввергать в скепсис друг друга. А он будет делать. Пробовать себя в очередной раз. Поэтом, писателем, фотографом, актером, режиссером этой жизни.

В этот жаркий день он был всего лишь Дарителем.

Щедрым. Благородным. Веселым. Молодым.

У него снова получилось.