Изменить стиль страницы

В будущем на его лукаво-наивный вопрос: «Алла, а что такое неформат?» — она ему ответит:

— Неформат — это ты.

В марте 1999-го он уже летит в Кельн. В самолете ему привидится Лев Копелев, обходящий немецкое кладбище с могилой Генриха Бёлля. Новая песня на старый лад:

Своих идеалов копия,
                                      из коммунистов изгнан,
идет по кладбищу Копелев
                                              призраком коммунизма.
(«Последний идеалист»)

В былые времена оный призрак бродил по Европе. Теперь не так. Клинтон бомбит Белград. Что Америке надо на Балканах? У нее самой творится черт-те что. В Оклахоме — Божий бич: торнадо! В Оклахоме!

В Белграде света нет. Нет света в Оклахоме.
Торнадо — как бомбежки мрачный брат.
Коровы голосят в пылающей соломе —
по-сербски, по-английски говорят.
Нет света столько лет в моем сожженном доме,
где по-грузински в полумертвой дреме
и по-абхазски чуть скулит мой сад.
Давно в России света нету, кроме
старушками спасаемых лампад.
(«Бомбежка Белграда»)

Всё едино.

Тысячелетье на исходе. Евтушенко, похоже, упирается — он туда не спешит. Это он-то, чемпион по бегу в русской поэзии. В спорах о сроках миллениума он занимает сторону тех, кто считает подлинным рубежом времени 2000 год, и лишь тогда пишет соответствующее стихотворение «Конец тысячелетья».

У Льва Озерова было стихотворение «Я пришел к тебе, Бабий Яр», подсказавшее интонацию евтушенковского «Бабьего Яра». Однако больше на озеровскую строку похожа недавняя: «Я приду в двадцать первый век». Неужели в подсознании будущее бродит призраком неведомого несчастья?

1999 год он провожает ощущением нешуточным, хотя и в шутливой оболочке:

Я — временный поэт.
                               Всегда — вот мое время.
Мой первый поцелуй был в Китеже на дне.
Свиданья назначать
                             могу я в Древнем Риме
и в будущей Москве
                                     у памятника мне.

На пороге нового тысячелетия он счел необходимым высказаться на тему, для поэтов, мягко говоря, неоднозначную: о тех, кто пишет про стихи.

Их не унижу словом «критик».
Хочу открыть их, а не крыть их.
Я чуть зазнайка, но не нытик,
их слушался, а не ЦК,
и сам я завопил горласто
в руках Владимира Барласа
от пробудившего шлепка,
и Рунин мне поддал слегка.
Предостерег меня Синявский,
чтоб относился я с опаской
к прекрасной даме — Братской ГЭС,
и на процессе том позорном
меня благословил он взором,
пасхальным, как «Христос воскрес!».
Рассадин, Аннинский и Сидоров,
сбивая позолоту с идолов,
мне идолом не дали стать.
Средь цэдээловского торга
и скуки марковского морга
их отличал талант восторга
с талантом нежно отхлестать!
А мой щекастый тезка Женя
и в министерском положеньи,
как помощь скорая, был быстр.
Как столько должностей он вынес!
Он вписан в твою книгу, Гиннесс,
как незамаранный министр.
Когда стервятница младая,
шестидесятников глодая,
моих «Тринадцать» разнесла,
то сдержанно многострадален
поставил мне «пятерку» Данин
за страсть превыше ремесла.
(«Лицей»)

Дорога домой. Какой дом? Не тот ли, что в Зиме? До Евтушенко дошли слухи, что его родной дом на станции Зима стоял заколоченный, пока его не начали разворовывать. Соседи стали разбирать дом на дрова. И где? В Сибири, среди лесов. Были написаны стихи, которые передали по радио, напечатали в «Комсомолке». Его услышали. Он договорился с властями города. Дом спасли, создали музей поэзии. В интервью газете «Вечерний клуб» от 13 июля 2001 года он говорит: «На станции Зима собираются открыть дом моего детства, восстановленный земляками. Там будет поэтическая библиотека. К открытию дома приурочен первый Сибирский международный фестиваль поэзии. Вместе со мной туда собираются Юрий Кублановский, Александр Кушнер, Олег Хлебников, Олег Чухонцев, несколько зарубежных поэтов. Вылет запланирован на 20 июля, если не помешают события, связанные с очередным наводнением».

Восемнадцатого июля проведя вечер в Политехническом, 22-го Евтушенко отправился в Сибирь — на станцию Зима, потом в Иркутск, Братск, Ангарск.

На фестиваль приехали 25 поэтов из разных стран. Устроил фестиваль сибиряк Анатолий Кобенков, на редкость милый человек и поэт хороший. Кое-кто помнил его забубенную молодость и сильно удивился невесть откуда взявшимся организаторским дарованиям. В «Новой газете» (2003. 14–16 июля) Кобенков сообщает:

Нас наградили Евтушенко, позабыв объяснить, что с ним делать — как спорить или соглашаться, любить или не любить. Правда, последнее, про то, как не любить его, нам, помнится, объясняли, однако делали это столь же нелепо, как в случае с Пушкиным, любви к которому, наоборот, беспрестанно требовали…

Кобенков рассказал, как один иркутский стихотворец выкрал из зиминского дома почти продырявленный ржавью горшок и водрузил его на свой стеллаж. Се предмет, на коем восседал сам Евтушенко! При перемене погоды воришка стал честить Евтушенко почем зря и где ни попадя.

Одиннадцатого января 2002 года умирает мама. Газета «Труд» от 15 января в заметке «Прощание с матерью» пишет:

Умерла Зинаида Ермолаевна Евтушенко, мать знаменитого поэта, до конца своих дней остававшаяся самым близким ему человеком. Евгений Александрович посвятил ей немало теплых строк. «Я благодарен матери, — писал он, — за то, что она привила мне любовь к земле и труду». К ее образу поэт обращается в поэме «Мама и нейтронная бомба». А год назад Зинаида Ермолаевна пришла вместе с сыном в Литературный институт, где ему был вручен диплом об окончании вуза, из которого он был когда-то исключен за выступление в защиту романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». Казалось, что этому символическому событию она была рада больше всех, потому что справедливость восстановлена… Журналисты «Труда» выражают искреннее соболезнование Евгению Александровичу в связи с кончиной матери.

Сам он об этой смерти не написал ни строки. Оплакав многих, он не мог писать в таких — исключительных — случаях. Самые близкие, уходя, вызывали у него приступ удушья. Напрасно ерничали анекдотчики.

Звонят Евтушенко:

— Женя, умер N.