…Так что же такое любовь? Как она приходит? Как ее распознают? Где тот человек, на которого она будет глядеть с такой вот жадностью, с какой следил за нею босоногий паренек из Керкинитиды? Какие волны качают его корабль?

Расстроенная, обронив где-то редис, она поднялась, медленно считая каменные ступени, на крышу храма Девы, облокотилась о нагретый солнцем легкий парапет и с грустью взглянула на море.

Мир звучал, и вечную песню природы не услышал бы разве что душевно-глухой. Шорох ветерка, сонный говор волн, неумолчный звон цикад в траве под городской стеною, крики птиц — все голоса земли сливались в медленный и напряженно-протяжный наигрыш флейт.

— Фа-а-а, — пела степь.

— О-о-р-о, — пело море.

И даже горячее небо беззвучно, но с поразительной ясностью, доступной для внутреннего слуха, для сердца, тянуло голубую на цвет, задумчиво-бесконечную мелодию:

— На-а-на-а…

Из-за оранжево-серого мыса, выступавшего по ту сторону сиреневой Песочной бухты, показалось крупное парусно-гребное судно.

«Наверное, из Гераклеи, — подумала молодая женщина. — Корабли приходят и уходят, а я как была, так и остаюсь одинокой. Боже мой! Неужели на этой вот триере не найдется хоть один человек, способный изменить мою жизнь?..»

Откуда ей было знать, что на палубе корабля, откинув голову, жадно глядит на стены Херсонеса, на башню, где она стояла, некто по имени Орест?

…Из гавани чуть слышно доносились тягучие крики лодочников. Над грудами облитых солнцем зубчатых скал плавно кружились птицы. Мир. Тишина. Покой. Ничто не говорит о страданиях. Женщина вдохнула полной грудью острый, чуть едко и свежо пахнущий солью воздух моря и улыбнулась. К чему печалиться? Все будет хорошо.

— Домой, Кербер, — сказала она собаке.

Они спустились вниз и двинулись по узкой улице в западную часть города.

Из распахнутых дверей и квадратных окон мастерских, попадавшихся чуть ли не в каждом квартале, валил густой дым. Оглушительно звякали о наковальню тяжелые молоты кузнецов. Тонко вызванивали крохотные молоточки чеканщиков. Монотонно звучала песня ковроделов скифов, издавна поселившихся в Херсонесе.

— Привет, красавица! — крикнул изможденный носатый красильщик, вытирая грязным передником мокрые синие руки. — С удачной охотой. Как здоровье отца?

— Благодарение Деве, дядя Анаксагор, он чувствует себя хорошо. — Она ласково кивнула ремесленнику. — Здорова ли твоя дочь?

— Горго? Прыгает, словно козочка. Почему ты не зайдешь к ней? Соскучилась.

— Непременно зайду. Скажи малютке, что я принесу ей винных ягод.

— Когда мы выдадим тебя замуж? — заорал с другой стороны улицы кузнец. Громадного роста, черный, бородатый, он смахнул со лба пот и лукаво подмигнул.

— Об этом спроси моего отца, дядя Ксанф, — смутилась молодая женщина.

— Станет он со мной разговаривать. — Ксанф покачал головой. — Хотя, правда, твой отец человек добрый. Не такой, как другие… эти самые… Справедливый человек, ничего не скажешь.

— Здравствуй, сестрица, — прогудел из-под навеса, остановив круг, молодой, но уже сутулый, болезненного вида гончар. — Ты обещала мне «Войну лягушек и мышей». Когда прийти?

— Дня через три, брат Психарион. Никак не могу отыскать свиток.

— Живи долго, красавица! — подал голос из своей конуры старый мастер по выделке щитов. — С удачной охотой! Ишь, какого зайца подстрелила. Не всякий мужчина сумел бы. Ты у нас одна такая на весь Херсонес. И угораздило тебя родиться девчонкой!

— Благодарю, отец Менандр. Пусть продлится и твой век.

— Ты б заглянула к старой Иокасте. Она ведь поправилась после того, как ты дала ей тот целебный корень.

— Приду завтра, отец Менандр.

За нею следили десятки глаз, излучавших тепло.

Эти простые, несколько грубоватые люди — бедняки, которым, за неимением рабов, приходилось самим с утра до позднего вечера гнуть спину у гончарных кругов, чанов с едко пахнущей краской, тяжелых наковален и скрипучих ткацких станков, чтобы заработать на кусок хлеба и головку овечьего сыра, — хорошо знали и любили ее, как близкого, родного человека.

Сириск, земледелец из Керкинитиды, и его сын Дион, задержавшиеся у лавки точильщика, еще раз увидели «живую Артемиду». Но она их не заметила.

— Кто эта девушка? — спросил Сириск, пряча за пояс только что отточенный до блеска садовый нож. Дион так и впился глазами в губы мастера. Сейчас он услышит, как ее зовут!

— Ты что — с неба свалился? — рассердился точильщик. — Вы, керкинитидцы, хуже тавров — будто на краю света живете. Вечно у вас ничего не известно… Это же Гикия! Гикия, дочь Ламаха, главного архонта Херсонеса.

Мрачен был старый Ламах, когда возвращался домой из акрополя.

В ушах первого архонта еще звучали гневные выкрики должностных лиц, обсуждавших на очередном совете государственные дела.

Сердце Ламаха угнетала тревога за судьбу Херсонеса. Хозяйство республики пришло в упадок. Наседают скифы. Среди рабов — глухое брожение. Стены города вот-вот распадутся, но средств на их восстановление нет. Казна пуста. Оскудели запасы, гражданам не хватает хлеба. С бедняков нечего взять, а кучка богачей просит взамен денег особых прав, угрожающих самой основе народной власти. Бедняки требуют от совета взять у богатых зерно и золото силой. Богатые пугают тем, что призовут на помощь боспорского царя Асандра. Чем кончится борьба?

Плотный, крепкий, точно дубовый пень, в грубой одежде, с широким простым лицом, с толстой суковатой палкой в тяжелой руке, Ламах кажется здоровым, как бык. Никто не знает, как он устал. Устал до отвращения ко всему.

Бросить бы дела, уйти на покой, отдохнуть в загородной усадьбе! Но Ламах принял присягу — честно служить народу Херсонеса до тех пор, пока на его место не назначат другого гражданина. И он, пусть ему трудно, останется верен клятве. Прежним архонтам тоже приходилось нелегко. Однако они исполнили долг, заботясь о благе Ламаха и тысяч других людей. Теперь Ламах обязан печься об их благе — таков закон Херсонеса.

Он должен стоять на страже закона — в городе всегда найдутся люди, готовые нарушить закон ради личной пользы. Ламах не позволит это сделать.

Гражданин среднего достатка, по занятию — винодел и скотовод, он, быть может, не очень-то жалует явных бедняков, полунищих, составляющих основную часть херсонесского населения. Но они все же ближе, чем кучка богачей. Ламах ненавидит богатых за наглость, пронырливость, соперничество на рынке, за их презрение к нему, умному, но простому, безродному человеку.

Подходя к своему скромному с виду, хотя и обширному жилищу, архонт заставил себя забыть о делах. Зачем огорчать Гикию? Ламах распрямил спину, важно вскинул седую голову. В глазах блеснул веселый огонек. Двое рабов тавров, сопровождавших хозяина, заметили перемену в старике и переглянулись. Нет, нелегко сломить этого белобородого грека.

— Эй, Ламах! — окликнул кто-то архонта.

Старик обернулся. К нему подошел человек в рваной рубахе, перепоясанной обрывком веревки. В руке он держал мотыгу.

— Привет, Ламах, — кивнул человек архонту.

— Здравствуй, Дейномен, — буркнул старик.

— Дело к тебе.

— Дело! Нашел, где толковать о деле. Не мог утром зайти в магистратуру?

— Чего ты кричишь? — удивился Дейномен. — Ты же знаешь, что мне некогда расхаживать по учреждениям. И потом, скажу прямо — у вас там, во Дворце Совета, порядки завелись — хоть плачь! Целый день потеряешь, пока пробьешься к кому надо. Разве это хорошо? Так человек как человек, а попадет в Совет, станет должностным лицом — и уже не помнит вроде, что он потому только и стал властью, что я его выбрал. Я и мои соседи. Погодите, вот созовем Народное собрание — достанется кое-кому!

— Ну, ладно, — усмехнулся архонт. — Утихомирься. Какое дело?

— Нужен камень для изгороди.

— Наломай.

— Как «наломай»? Я один работник в семье. А виноградник кто мне вскопает, кто подвяжет кусты?