Леля уже, наверно, вернулась, а она так запаздывает с этим хлебом. Хорошо, что Виталий в этом году оканчивает институт, получит назначение и куда-нибудь поедет, не пара он Леле, не нужны ей эти узенькие зеленые брючки и рыжие башмаки на толстой подошве… Ох, а что ж ей нужно? Откуда она знает, что нужно Леле? Счастье! Счастье, и больше ничего! Хоть в разбитых сапогах, хоть и босиком… А может, счастье ходит теперь на микропористой?
Ее счастье ходило в парусиновых туфлях, а потом надело кирзовые сапоги и гимнастерку, пошло в чистое поле и не вернулось… Голова даже кругом идет от этих мыслей, а хлеб сегодня почему-то такой тяжелый, что придется остановиться у Крытого рынка и отдохнуть…
Леля вернулась поздно. Они вышли из маленького, душного кинозала и по террасе над Крещатиком прошли на улицу Энгельса, сразу забыв про фильм, в котором стреляли из пушек, разрушали города, умирали под танками, думали о будущем… Кругом было столько красоты, деревья в Липках так тихо шелестели, дома дышали теплом, угасал свет в окнах, и только время от времени слышались медленные, тихие шаги поздних прохожих или звонко постукивали высокие тонкие каблучки счастливой девушки, которая спешила домой со свидания. Леле было весело, она без конца говорила про поездку по Днепру.
— Завтра уже нужно заказывать билеты, в субботу последний экзамен, — говорила Леля, вкладывая в эти слова столько радости и надежды, что они начинали звучать для нее песней, которой веришь всей душой.
Виталий поцеловал ее в подъезде, она легко вбежала на пятый этаж и, как всегда, позвонила дважды, энергичными, короткими звонками. Дверь сразу же открыла соседка. В коридоре почему-то было полно людей, они словно избегали ее взгляда. Леля пробежала в свою комнату и сразу же увидела мать на кровати, покрытую короткой простыней, из-под которой виднелись ноги в стоптанных, старых туфлях.
— Не плачь, Леля, не плачь, — заливалась слезами соседка, и голос ее звучал, словно из-за стеклянной стены. На столе посреди комнаты лежала плетеная сумочка с хлебом. Леля села возле матери, ничего еще до конца не понимая. Снова послышался звонок, кто-то пошел открывать, и в дверях появилась знакомая врачиха, больная астмой; она отбросила простыню с лица матери, подержала ее руку, прислонилась ухом к груди и, тяжело хватая открытым ртом воздух, села что-то писать. Ее ассистенты держали в коридоре ненужную кислородную подушку и чемоданчик с медикаментами.
Все, что совершалось потом, шло быстро и без Лелиного участия. Все сделали соседи и сотрудники из библиотеки. Они привезли гроб и венки, они же ехали на кладбище в серебряном похоронном автобусе. Калерия Ивановна, глядя поверх голов небольшой группы собравшихся возле могилы, произнесла речь, слова которой звучали, как удары небольшого молотка; упали комочки земли на гроб. Калерия Ивановна отошла в сторону, сняла очки и вдруг начала плакать. Леля озиралась беспомощно кругом, словно искала кого-то, но никого не было. Ее окружали чужие, полузнакомые люди, ей делалось страшно, и она не могла плакать. День был ясный, солнечный, на кладбище цвела акация, пели птицы, от их щебета заходилось сердце…
Соседки немного посидели у нее в комнате и разошлись. Смеркалось. На спинке стула висела недошитая цветастая юбочка, на столе лежала развернутая карта, над которой еще два дня тому назад они склонялись с матерью. Виталий не пришел. Небо в окне становилось из сиреневого темно-синим, блеснула первая звезда над крышей соседнего дома. Виталия не было на кладбище, когда комья земли с грохотом падали на гроб и исступленный щебет птиц отзывался в сердце напоминанием о жизни, о радости, которую так легко теряешь, о счастье, которое тонет в тяжелых слезах…
Леле захотелось есть. Она нашла плетеную сумочку и долго сидела в своей уютной комнате одна, обливая горькими слезами последний материнский хлеб.
Анатолий Приставкин
Трудное детство
ОГОНЬ
Совсем недавно побывал я там, где родился. Наш двухэтажный дом, который был самым большим в округе, показался мне удивительно маленьким среди новых каменных домов. Поредел садик, где мы бегали, сровнялась с землей горка, где мы играли. И я вспомнил: на этой чудесной горке я сделал великое открытие. Я открыл огонь. Вернее, удивительные камни, из которых можно было высечь огонь. Я приводил сюда ребят, мы набирали полные карманы этих камней и потом шли в темный чулан. В таинственном полумраке мы стучали камнем о камень. И появлялся желтовато-синий шарик пламени. Только потом я понял, что огонь делали не серые камни с моей горки, а мои руки. Как эта чудесная горка, сровнялось с землей мое детство. Попробуй отыщи следы… За горкой во все стороны со своими настоящими чудесами начиналась жизнь. Но вера в свои руки, которые могут добывать огонь, осталась навсегда. Я пошел учиться на монтера.
РИСУНОК
Саша был мой друг и жил через стену. Я приходил к Саше, когда он, приторапливаемый нянькой, лениво доедал красный вишневый кисель. Ни киселя, ни няньки у меня не было. Злая старуха всегда гнала меня, а Саша, мягкий, розовый, зевал и шел на послеобеденный отдых. Однажды взрослые сказали, что Саша заболел опасной болезнью и что приходить к нему нельзя совсем. Приезжал врач с чемоданчиком и, выходя от соседей, качал головой: «Плохо, очень плохо». Мама Саши прижимала ладони к щекам и смотрела на меня невидящими глазами.
Мне было жаль Сашу. Я пробирался на кухню и слушал, как за дощатой перегородкой с коричневыми обоями раздавался надрывный кашель. Однажды я нарисовал на листе бумаги солнце, траву и себя: кружочек головы, палочка туловища, а от него четыре веточки — две руки и две ноги. Потом я прошел на кухню и, прислонясь к перегородке, прошептал:
— Саша, ты болеешь?
— …олею, — донеслось до меня.
— На, держи. Для тебя нарисовал. — Я сунул в щель листок. С той стороны листок потянули.
— …сибо!..
Кашлять за стеной перестали. Кто-то смеялся. Ну, конечно, смеялся Саша. В темной комнате с занавешенным окном он понял по моему рисунку, что на улице солнце и теплая трава. И что мне очень хорошо гулять. Потом я услышал, как он позвал маму и потребовал карандаш. Скоро из щели высунулся белый уголок. Я побежал в свою комнату. В моем рисунке было изменение: рядом с мальчиком стоял другой: кружок головы, палочка туловища, а от нее четыре веточки… Мальчик был изображен красным карандашом, и я понял: это Саша. Он тоже хочет греться на солнце и ходить босиком. Я соединил жирной чертой руки-веточки двух мальчиков — это значит: они держались крепко за руки — и сунул лист обратно. В тот вечер врач вышел от соседей веселый.
ПЕРВЫЕ ЦВЕТЫ
У Саши был велосипед. У меня тоже, только похуже. Соседская девочка Марина иногда брала у нас покататься велосипед, и я сильно мучился, если она предпочитала велосипед моего друга.
Однажды я взял у Саши баночки с цветной тушью, которые стояли на столе его отца, и решил написать письмо. Это было первое письмо к девочке, и я писал его весь день. И каждую строчку я писал разным цветом. Сперва красным, потом синим, зеленым… Мне казалось, что это будет самым лучшим выражением моего чувства.
Два дня я не видел Марину, хотя старался проезжать все время у нее под окнами. Потом вышел ее старший брат и стал меня пристально рассматривать. И на его лице было ясно написано: «А я все знаю». Потом брат скрылся, и выбежала Марина. И в знак хорошего ко мне расположения попросила велосипед. Проехала один раз для вида и сказала, чертя носком маленького ботиночка по земле:
— Ну, вот что. Я тебе отвечу на письмо, если ты принесешь мне цветов. — И она топнула твердо своим маленьким ботиночком. — Цветы нужны сейчас!