Изменить стиль страницы

И, не ища взгляда няньки, пошла, придерживая рукой летящий подол. Думала о Техути, о Нубе. Вспомнила Теренция, свои крики и стоны, что долго еще приходили к ней во снах, заставляя просыпаться с мокрыми от стыда щеками. И улыбнулась, пересекая дворик и дальний говор с мужской половины.

Поднимаясь по лестнице, четко ставила на ступени ноги, слушала сердце и тело. Сердце говорило — нельзя бояться ничего, и того, что говорит ей тело — тоже нельзя бояться.

Проводив гостей, Теренций отослал раба и тот, кланяясь, скрылся, оставив хозяина в гостевой комнате, среди рассыпанных по полу и клине подушек и покрывал. На маленьких столиках лежали остатки трапезы: обглоданные кабаньи ребра, куски белой мякоти осетра, надкусанные яблоки в лужицах вина. Чадил, потрескивая, огонек на носике светильника, доедая остатки масла.

Пройдя через комнату, Теренций сел на ложе, привалился к ковру и расстегнул пряжку ремня. Положил на живот крупную руку, усмехнувшись. Его мать говорила, глядя, как прибегая с улицы, стаскивает выпачканный хитон, о том, что с таким телом всю жизнь ему бегать и прыгать. А иначе твое тело задавит тебя, сын, — надевала на мальчика свежее платье и, поймав за плечо, расчесывала черные, крупно вьющиеся волосы. Она и сама была рослой, крупной, и гости отца одобрительно улыбались, кланяясь, когда приходили с визитом, а Евклея выходила к ним показать детей. Афинянка по крови, мать троих чистокровных сыновей-афинян. Все, как в старые времена.

И хотя в пору детства Теренция не так строги были правила и афиняне уже могли заключать браки с женщинами других мест, да что говорить, даже вольноотпущенница могла стать женой знатного, но если кому везло соблюсти обычаи старины, то — гордость и высокомерие.

Теренций потер грудь под распахнувшимся хитоном. Вытянул ноги. Трое сыновей, он — младший, крупный, с широкими плечами и медвежьей походкой. Не было в его осанке царственности, украшающей старших братьев. И они дразнили его. Иногда говорили, смеясь, о том, чего он не понимал. Высокие, с длинными шеями, укрытыми русыми локонами, оба были рождены много раньше и к тому времени, когда Теренций был отдан в обучение, уже уехали из дома. А он, каждый день занимаясь с такими же подростками, слушая учителей и делая упражнения в отдельном поле городского гимнасия, услышал и узнал еще об одной традиции. Взрослые мужчины приходили к гимнасию смотреть на мальчиков. Особенно нравился им этот… как же звали красавца? Ах, да, Аполлодор. С пухлыми губами, нежным лицом и карими глазами, которые он тайком подводил сурьмой, чуть-чуть, чтоб казалось, мать родила его таким — широкоглазым, удивленно-капризным. Иногда сразу несколько мужчин, стояли у изгороди, облокотившись, следили, как он бегает, высоко поднимая колени, как мечет камень и диск. Часто с ними стоял отец Аполлодора, кивал на восхищенные возгласы. А однажды его вместе с сыном увезли прямо из гимнасия на великолепной колеснице. На следующее утро томный и бледный Аполлодор показывал перстень с львиной головой и хвастал, как, посадив его на роскошно убранный стул, вознесенный на высокую мраморную столешницу, мужчины читали ему стихи и пели. В бане, когда он ушел, мальчишки постарше, завистливо усмехаясь, объяснили Теренцию, что могло быть дальше, там, на пиру. И он дома спросил у отца об этом.

…Неправильное время выбрал он для вопроса. Отец, нахмурясь, вертел в руках бронзовый кубок, а мать вдруг швырнула на столик плоскую тарелку с кусками рыбы, встала и ушла, прошуршав одеждами. Отец проводил ее взглядом.

— Ты будешь дурнем, сын, если поверишь, что взрослые могут развратить мальчишку. Это лишь старый обычай. Мальчики — цвет нашего народа, по ним видно, будут ли ахейцы и дальше героями и победителями. Все это — не более, чем игра. Она для того, чтоб в семьях думали о том, каких детей рожать и не пытались найти счастье в убогих браках смешанной крови. Ты понял?

— Да, отец.

Взгляд отца был острым и тяжким одновременно — Теренций тогда почувствовал, как загорелось лицо, и руки стали большими, как бревна, непонятно, куда деть их. Он не был похож на избранного мужчинами Аполлодора. Никто никогда не любовался, как он бежит, по-медвежьи неуклюже, но быстрее многих, метит копьем точнее и кидает так, что мишени падают, треща. А отец, безжалостно рассматривая его, добавил:

— Твои братья увенчивались лавровыми венками за красоту. Ленточки с размерами их икр, бицепсов и талии висели среди даров Аполлону, самые знатные горожане платили золото, чтоб после носить ленты на своей одежде. Это тешило мою гордость. А ты… Я не знаю, в кого, в моем роду не было таких. Если надеть на тебя крестьянский хитон, да вымазать лицо.

Он хотел сказать еще что-то, но посмотрел на двери, куда скрылась Евклея, и махнул рукой. Теренций ушел, не доев сладкого. Слоняясь по двору, думал, не спросить ли мать, но не стал, помня, как разлетелись по полу куски рыбы, шлепая брызги оранжевого соуса.

С тех пор Аполлодор занимал все его мысли. Сидя в дальнем углу, Теренций следил за тем, как тот выпевает стихи, улыбаясь на одобрительные кивки учителя. Ненавидел. И не мог без него обойтись.

Огонек съел последнее масло и, задрожав, умер, пуская в комнату новые тени. Надо идти к жене. Будто к незнакомке. Была дикая девочка, которую он презирал и на которую надменно злился. В особенности, когда она, ни с того ни с сего, зарезала его лучшую кобылу. Да еще велела остричь налысо ту девку, с острым языком и сладкими губами. Теренций тогда опешил от степного нахальства. Еле видна от земли, чуть выше кустов при дороге. А туда же, княжна! Он не стал ее ненавидеть, слишком неравными казались силы, нельзя ненавидеть того, кого презираешь за дикость и грубость. Просто решил сломать ее, задавить новой жизнью.

«А ведь она похожа была на этого… Аполлодора. Думал ли ты, старый дурак, что прошлое настигнет тебя за морями, вывернувшись наизнанку. И ты растеряешься, не зная, как быть…»

Сейчас стыдно вспоминать, как, потеряв всякую меру, он давил и давил, желая лишь одного — сломать навсегда, увидеть, как мелко дрожит, сходя с ума от страха, как ненависть к нему превращается в ненависть к самой себе.

«Ты с самого начала бился с ней, как бился бы с великаном. Что ослепило тебя, грек, лишило разума во всем, что относилось к этому ребенку? Ты забыл о чести, о благородстве. Приберегал их для знатных? Но и она знатна. Так за что?»

— Чужая, — сказал он пустой комнате. И в темноте, светлея, проплыло лицо, широкое, с маленьким подбородком и карими глазами, будто полными через край орехового меда. Чье это лицо? Оно из прошлого, лицо капризного мальчишки, заласканного и захваленного за то, что дано от рождения? Или это лицо девочки-жены, из которой он пытался сделать площадную девку для грубых домашних утех?

— Одно лицо! У них одно лицо! — Теренций вскочил, отшвыривая ногой загремевший поднос. И рассмеялся, выгоняя остатки хмеля. Он-то думал, причины туманны и потому высоки. А на деле просто сражался с призраками из далекого прошлого, мстил девчонке за случайное сходство. Позор!

В двери испуганно заглянул чернокожий слуга, прибежавший на шум. Отсветы факела запрыгали по глянцевой черной коже, будто раб смеялся, гримасничая. Теренций махнул рукой и тот исчез.

Идя по коридору, Теренций тяжело ступал мягкими кожаными сапогами, местная скифская привычка, вот уже совсем лето, а он не торопится надевать легкие сандалии, ногам тепло и уютно в разношенной коже. Вошел в купальню и сел на мраморную скамью, вздохнув с облегчением. Вытянул ногу, позволяя согнувшейся рабыне заняться шнуровкой. Сидеть было покойно.

«А ты не заметил, как стал стариком…»

Он смотрел поверх длинных волос девушки, убранных плетеной кожаной лентой, на стену, украшенную цветными мозаиками, и не видел узора. Шевелил губами, продолжая мысленный разговор. Так хотелось возразить безжалостным словам, но он никогда не жалел себя, как не жалел никого. Тело, сладко принимая прохладу мрамора, возможность не шевелиться, отдыхая, говорило свое, точное. И где укрыться от сказанного им, какие глаза зажмурить и чьи уши заткнуть, чтоб не звучал внутри головы его собственный голос. Чем заглушить его? Напиться… Привести девок, самых грубых, с портовой площади… Залучить мальчиков из небогатого квартала, чей заработок почти всегда заработан полным послушанием… Да вот, хоть бы — рабыня…