— Истина не бывает совместной. Истина, как и женщина на ночь, должна быть собственностью человека. Что же касается еды, то не сама по себе она интересует меня, — еда есть одна из форм выявления человеческого вкуса. Стол, по-моему, есть выразитель термина "ощущение", который и определяет всё на свете, не так ли?

— Я пока еще не понял вас, сэр Даниель.

— Поясню. "Ощущение" и "вкус" увязаны нерасторжимо. Вкус может доставлять человеку как счастье, так и горе. Увы, исследуя предмет вкуса, я пришел к выводу, что человек значительно легче сносит горести, нежели счастье. Именно так! Холодный суп, простоявший в тепле, вызывает досадные ощущения: вас мутит, в животе начинает бурчать, из-за этого над вами смеется любовница, вы вне себя, а тут еще сосед неловко задевает вас локтем; вы не даете ему даже мгновения, чтобы он принес извинения, бьете его по лицу; дуэль назначена; вы сражаетесь на кинжалах; в самый ответственный момент у вас начинается новая схватка внизу живота; противник видит вашу слабость; удар — и вы ушли в небытие! Счастье, которое доставляет вам отменный вкус, не надоедает, вроде старой любовницы или капризного ребенка, я уже не говорю о благодетеле в канцелярии, пред которым вы обязаны благоговеть, ибо получаете с его подачи орден и чин…

— Наверное, вы не переписываете страницы своих манускриптов, — улыбнулся Епифанов. — Вы говорите так, будто слова являются вам за мгновение перед тем, как вы их произнесли.

— Когда манускрипт правят, это свидетельствует о плохой работе: литература, как и любовь, внезапна, и стратегия ее развития подчинена логике, неведомой нам… Итак, фазан… Чарли, фазан! И эль, много эля!

— А вы слыхали про трюфели? — поинтересовался Епифанов. — Особенно про те, которые растут в Африке?

— Трюфели? — Дефо удивился. — А что это?

— Это земляной гриб. Его ищут дрессированные собаки… Трюфели сообщают силу мужчинам и делают женщин любвеобильными.

— Да?! Поразительно! Где вы узнали про них?!

— Кажется, первый их помянул Ювенал, но, возможно, я ошибаюсь.

— В России они есть?

— В России может быть все, — ответил Епифанов. — Надобно лишь приложить руки. Климат наших южных районов вполне позволяет растить трюфели.

— Что вы называете российским югом?

— Территории, расположенные к югу от Азова.

— Но там турки!

— Пока.

— Да? Что ж, прекрасно! Но, думаю, вам все-таки выгоднее возить трюфели в Лондон через Балтику; путь через Босфор закрыт для вас, а дабы открыть его, надо будет пролить реки крови.

— Пока, — повторил Епифанов.

— Не понял… — Дефо становилось все труднее идти за русским; тот легко владел искусством собеседования, хотя лицо было благодушно, а в голосе звенела наивность и чуть ли не постоянное детское удивление.

— Я говорю, что торговля лишь пока связана с войнами. Но ведь это пройдет? Это ведь, — Епифанов снова улыбнулся, — безвкусно — перечить обмену силою оружия…

— Теперь я до конца убедился в том, что вы нация мечтателей!

— Мечтание более по душе мне, чем каждодневность, ее скука, а оттого — неверие в истинное благо.

— Видимо, вы не занимаетесь политикой, — подставился Дефо. — Мне кажется, что ваше призвание, постигнув языки, заниматься делом людского сближения через посредство перевода мыслей и слов, их определяющих.

— По-русски моя профессия действительно называется "толмач", то есть переводчик, вы угадали…

Дефо вздохнул: "Угадал. Я знаю всё о тебе, даже то, что ты ешь на завтрак и какие делаешь покупки в лавке, где торгуют писчими товарами".

Отломив ломтик мягкого, бело-желтого соленого сыра, Дефо спросил:

— Вас очень тянет на родину, мистер Епифанов?

— Да.

— Как долго намерены прожить в Лондоне?

— На то не моя воля.

— Нравится у нас?

— Нет.

— Отчего?

— Когда туманы, жить тяжко, гнетет…

— Вы правы. Поэтому англичане так любят путешествия и земли, расположенные много южнее Азова.

— А я северянин, жару не люблю, меня всегда влечет в светлые ночи…

— Не понял…

— На севере весною солнце почти не заходит, небо молочное, а сосны стоят красные, тишь, только гуси кричат на пролете.

— Слагаете стихи?

— Песни люблю… Как угадали?

"Угадал, — снова горестно подумал Дефо. — Если бы я мог угадать всё, я бы сравнялся с Шекспиром. Я всё о тебе прочел, юноша, я перестал угадывать, я забыл про это, я сочиняю, и, когда сочинение попадает в правду, происходит чудо".

Дефо налил Епифанову эля:

— Здоровье русского гиганта Петра Великого!

— Дай бог! — ответил Епифанов.

Выпили до конца; снова закусили соленым сыром.

— Очень завидуют ему? — спросил Дефо.

— Кто?

— Соратники…

— А ему равных нет.

— Так ведь завидуют именно те, кто ниже.

Дефо имел основание говорить так: он не мог забыть того дня, когда его коллега Гилдон опубликовал подметную брошюру против "Робинзона", обвиняя Дефо в вымысле и лжи; он полагал, что этим "откровением" убьет успех романа, объявленного документальным. Прочитав памфлет, Дефо съежился, несколько дней не выходил из дома, полагая, что издатель расторгнет с ним договор. Однако народ любит то, во что поверил; автора можно заточить в Тауэр, убить, но персонаж — если он вошел в дома людей — вечен. "Робинзон" стал книгой-скандалом — лучшая реклама, гарант популярности; издания шли нарасхват.

Тем не менее Дефо не скоро оправился после того удара: Гилдон был его приятелем — они вместе начинали, их связывала если не дружба, то уж, во всяком случае, доброе знакомство.

Успех коллеги для окружающих его есть пробный камень доброжелательства, то есть порядочности.

Свифт тогда уже уехал в добровольную эмиграцию в Ирландию, встреча с ним была невозможной; раньше Дефо лишь возле него находил спокойствие и в мудрой снисходительности друга черпал силы для того, чтобы не поддаться. Дефо остался один; его имя было на устах у всех. Гилдона же предали презрительному осмеянию, книга расходилась ураганными тиражами, чуть ли не по тысяче экземпляров в квартал, а сэр Даниель тем не менее проводил дни у себя на кухне, много пил, почти не спал, в сердце его была постоянная боль, а из головы не уходил навязчивый, разноголосый вопрос: "За что? Господи, ну за что же?" Эль не помогал: забвение не наступало; именно тогда Дефо впервые в жизни понял, что такое страх.

"Ничто так не страшно, как предательство тех, кто рядом", — подумал сейчас Дефо и, глядя на Епифанова, вспомнил отчего-то, что именно Свифт, угощавший Дефо отменным чокелатом в маленьком деревянном кабинетике в своем журнале "Исследователь", сказал: "Когда сэр Вильям Тэмпл отправил меня в Лондон с письмом королю, я встретился с русским царем. Двор подсмеивался над ним, а я понял, что вижу самого могучего политика столетия, о котором только может мечтать каждый народ Европы. Но именно потому, что он по-настоящему велик, путь его будет пролегать сквозь тернии: зависть в политике еще страшнее, чем тайная злость, царящая в нашем мире газетчиков, где все, словно дворовые псы, цепляют за ляжку клыками того, кто посмел вырваться из стаи даже на полголовы вперед. Но у нас хоть есть защита — память поколений. Государственный муж лишен и этого: слава его ненавистна преемникам, они ведь мечтают о своей славе, а она возможна лишь в том случае, ежели слава ушедшего будет отринута брутально, но в то же время презрительно".

— Как эль? — спросил Дефо.

— Хорош.

— А мне кто-то говорил, что русские бранят его; любят лишь свой мед.

— Верно, — легко согласился Епифанов. — Мы вообще-то больше прилежны своей пище. Наши страдают без борща, например, или без свежего каравая…

— Каравай? Это что?

— У нас такие хлеба пекут. Форма у них особая да и вкус свой…

— Вкус хлеба везде одинаков.

Епифанов улыбнулся:

— Ну уж…