Изменить стиль страницы

Младший братишка задумался: он твердо решил ответить правильно. Он долго думал, но так ни до чего и не додумался. Нет, ни за что он не сумеет толково ответить на такой простой вопрос.

И старший ответил сам.

— Похороны — это похороны, дуралей! — сказал он.

Нонни был изумлен: как же он сам не мог понять такой простой вещи!

А старший брат продолжал:

— Да, похороны никогда не кончаются… Хотя бы люди ушли, хотя бы пастор сказал «аминь» в последний-распоследний раз, хотя бы водопад повернул назад, как это будто бы случилось прошлой весной, — хотя это неправда, водопад не может повернуть назад, — да, так вот — похороны никогда, никогда не кончаются. И знаешь, почему?

— Не хочу я тебе отвечать, дурак.

— Это оттого, что покойник уже никогда не оживет.

— Почему ты всегда хочешь, чтобы верх обязательно был твой? Оставь меня в покое, — сказал младший брат и отодвинулся.

— Тебе страшно?

— Нет.

Сумерки сгущались, стало прохладно. На горизонте скоплялись темные гряды туч — должно быть, будет дождь. А бабушка все ждет не дождется новолуния.

— Нонни, послушай-ка, рассказать тебе что-нибудь?

— Не надо, — говорит мальчуган. — Не хочу я слушать.

— А если мы здесь будем сидеть и сидеть целых сто или сто пятьдесят лет, и все будут сумерки, как сейчас, и отец все будет кормить одну и ту же овцу одним и тем же сеном из одной и той же охапки, и…

— Если бы отец был дома, вам бы здорово попало за то, что вы сидите и болтаете всякий вздор, вместо того чтобы работать, — это сказал Гвендур, средний брат; он подкрался к ним, словно вор.

Но, как ни странно, огрызнулся не тот, кто говорил почти все время, а тот, кто «еще не все понимал».

— А мы не с тобой разговариваем, — ответил младший.

Старший прибавил:

— Мы вовсе не так глупы, чтобы разговаривать с тобой.

Гвендур никогда не раздумывал о том, что такое душа, между тем как эти двое наедине без конца толковали о душе. Это объединяло их против среднего брата, помышлявшего только о работе.

— Отец-то, во всяком случае, скажет, что я умнее вас, — сказал Гвендур.

— Ну и что же? Зато мама нас очень любила.

— Гм, мама! А вы ни одной слезинки не проронили на ее похоронах. Никто из вас. А старая Гудни из Мири сказала, что стыдно смотреть на вас: мать хоронят, а вы таращитесь на пастора, как бараны.

— Неужто ты думаешь, что мы стали бы реветь в угоду отцу? Нет. Совсем нет. Мы хныкать не будем. Мы как викинги из Йомсборга. Ты ревешь, а мы уж скорей будем ругаться.

В самый разгар ссоры Ауста просунула голову в дверь; она взглянула на окутанную сумерками дорогу, вытерла тонкие руки о край юбки и спросила:

— Мальчики, вы видели его?

— Кого это — его?

— Как — кого? Не такие уж вы дурни. Сами знаете, о ком я говорю.

— Ты что думаешь, умер он, что ли?

— И не стыдно вам так говорить про отца?

— Да им только того и нужно, чтобы он умер, — сказал Гвендур. — Они тогда перестали бы работать, торчали бы тут, как собаки, на пороге и тявкали бы день-деньской.

Маленький Нонни возразил:

— Если мы захотим, то уйдем и будем странствовать по свету, а вы здесь останетесь.

— Ну и хорошо, отправляйтесь странствовать. Чем раньше, тем лучше. Никто из нас вам не позавидует, — сказала Ауста, уходя. Она-то по опыту знала, что такое странствия.

Ребята остались сидеть на пороге.

— Она тоже ревела, — сказал наконец вслух Хельги, когда молчать уже стало невмоготу.

— Да она и теперь ревет. Она ревела вчера вечером и позавчера. Другой такой плаксы нет.

— А ты знаешь, Нонни, ей даже не полагается плакать: она ведь не родня маме, да и никому из нас.

— Да, какая там родня!

— Это сразу видно по ее глазам. Один глаз у нее косит.

— Да, она косая.

— Она воображает, что уже взрослая и может распоряжаться здесь, оттого что у нее груди стали, как у женщины… А на самом деле она вовсе не взрослая, и нечего ей здесь командовать. Я вчера все хорошо разглядел, когда она ложилась спать… Ой, как бы она не услышала! А то подслушает и даст подзатыльника, когда и не ждешь.

— Ну, я ее не боюсь. Знаешь, она виновата в маминой смерти: пальто купили ей, а не матери; ей разрешалось два раза в день уходить домой отдыхать, а маме надо было все работать и работать, без отдыха, — больной-то.

— Нонни, а ты помнишь, как мама упала на руки бабушке и не могла подняться? Помнишь, как она дрожала?

Мальчик не посмел ответить.

— Это было в тот день, когда зарезали Букодлу, — продолжал Хельги.

Молчание.

— Нонни, а ты заметил, что некоторые люди еще при жизни мертвы? Ты разве не видишь этого по глазам? Я это сразу вижу. Я сразу отличаю живых от мертвых, стоит мне только взглянуть. В тот день, когда мама упала на руки бабушке, она и умерла, живой она уже больше не была. Вспомни только, какими глазами она на нас глядела по вечерам.

— Замолчи, Хельги. Ну зачем ты всегда мучаешь меня?

— Теперь сбылось все то, что предсказывала старуха Фрида в позапрошлом году. «Все это тиранство мужское! — сказала она. — Угробит он вас всех».

Так говорил старший брат. Некоторые люди наделены странным даром: они слышат поступь рока. Их мысли устремлены в сторону самого непостижимого, они даже видят головокружительные пространства, которые лежат по ту сторону мира и которые бог обычно скрывает от взгляда смертных. Такой дар ясновидения пугал младшего брата, он чувствовал себя растерянным и беспомощным: ведь сам он ничего не видел, кроме своей мечты.

— Хельги, как мне хочется поскорее стать взрослым, — говорил он, бывало. Своими мечтами, даром покойной матери, он пытался защитить себя от судьбы и от того, что за ней стояло. Как хорошо было бы иметь крылья и взвиться птицей, пронестись через пустошь, через высокую ограду в Утиредсмири, через телеграфные провода… Но, как бы он ни фантазировал, он чувствовал себя бескрылым, как четвероногое животное, и старший брат был для него словно ограда из колючей проволоки; он мог растянуть сумерки, и они превращались в вечность, наполненную одним только возгласом: «аминь!» Даже когда он, Нонни, отодвинулся и сел у самого края порога, послышалось еще более мрачное — гробовое «аминь».

— Послушай, Хельги, — сказал он наконец; ему пришла в голову блестящая мысль. — Почему бы нам не убежать из дома? Помнишь ты мальчишку-приемыша, который воспитывался в Гиле? Он этой весной сбежал. Да, сбежал! И все бежал, бежал — на восток, до самого Вика.

— У него там родители живут, — пояснил старший брат. — Они взяли его к себе, когда он спустился с горы. А нас кто возьмет? И куда? Никто. Никуда.

Опять они сидят на пороге, и вечерний мрак все сгущается, в особенности над младшим братом, на свою беду лелеющим мечту о светлом будущем. И когда ему становится невтерпеж, он начинает сызнова:

— Когда мама была молода, она дружила с аульвами; это было у нее на родине, в Урдарселе. Она мне о них рассказывала в прошлом году, когда мы с ней сторожили Букодлу, — мы тогда пасли ее на склонах. И мама пела мне песенки. А давно-давно, когда я был еще совсем маленьким, эти аульвы говорили маме, что я буду петь песни…

Он не смел открыть брату, что ему предстояло петь для всего мира, боясь, что брат посмеется над этой хрупкой мечтой, ибо самые заветные желания окутаны глубочайшей печалью. И он скромно сказал:

— Я должен буду петь в церкви Редсмири.

— Чего только не рассказывают маленьким детям, разве ты не знаешь? А почему? Потому, что мы еще малы. Мама мне рассказывала то же самое. Она говорила, что есть феи, живущие в далекой стороне, где все-все совсем другое — и бури, и хорошая погода, и солнце! И самые дни — другие. А затем она родила ребенка, и он умер, и мама долго-долго болела. И каждый раз, когда она дышала, я чувствовал, как ей больно; и я не спал по ночам и прислушивался к ее боли. Иногда в метель, по вечерам, я убегал из дому. Я подходил к каждому утесу, шептался с ними, скалывал с них ледяную корку, чтобы им было лучше слышно, — я умолял каждый утес помочь матери, потому что в ее сказках скалы помогали людям. Однажды ночью я просил помощи у десяти, а может быть, у тридцати утесов. Я думал, что если в одном нет никаких фей, то, может быть, в другом они есть. Если только там живут феи, они помогут маме и, может быть, нам всем. И все-таки мама умерла. Умерла. Скажи-ка, почему феи не помогли ей? Ведь ты думаешь, что все знаешь. Они не помогли оттого, что их нет. Ни в этой скале и ни в той — ни в какой. Мама рассказывала нам эти сказки, потому что мы были маленькие, а она была добрая.