Изменить стиль страницы

Рядом с Ностромо в романе — старик Виола, тоже итальянец, ветеран-гарибальдиец, некогда сражавшийся в рядах прославленной «тысячи» краснорубашечников. Если для Ностромо, как и для многих других, Костагуана — поле поисков удачи, то для него это изгнание. Конрад, несомненно, мог видеть соратников Гарибальди, а некоторыми своими чертами, как считают биографы, Виола напоминает отца писателя. Начиная со «львиной гривы» и кончая духовной стойкостью, Виола, в самом деле, похож на Аполло Коженевского. И отношение к нему, в сущности, то же, что сопровождало всю жизнь отца Конрада, — смесь глубокого сострадания с горькой иронией. «Для человека столь сильных убеждений смерть не могла быть достойным противником», — вспоминал Конрад отца и последние дни его жизни; в то же время Конрад видел в отце человека хотя и не сдавшегося, но поверженного. Таким обрисован и Виола. Времена борьбы, движимой высокими общечеловеческими интересами, для него миновали, и с делом, за которое он готов был отдать свою жизнь, его связывает теперь только портрет Гарибальди, а высокая идея, которой служил гарибальдиец, материализовалась лишь в громком названии маленького, захудалого, принадлежащего ему, постоялого двора «Объединенная Италия».

Рядом с Ностромо оказывается еще один персонаж, в котором можно различить черты самого Конрада. Это Мартин Декуд, местный журналист, поживший некоторое время в Париже и вернувшийся на родину, когда политическая обстановка в Костагуане изменилась. Это сам Конрад времен его молодости, проведенной в Марселе. Это Конрад, соприкоснувшийся и с европейским либерализмом, и с мимолетными политическими заговорами, а в результате во всем подобном изверившийся. И обрек Конрад этого своего героя на тот конец, который чуть было не уготовил себе самому; Декуд кончает с собой.

Духовно близок Конраду и другой персонаж — доктор Монигэм, отражающий конрадовскую жизненную позицию более зрелых лет. Если Декуд — скептик, то Монигэм — стоик, однако стоик своеобразный, конрадовский. Однажды Конрад сказал, что самый верный способ спастись в пучине — это подчиниться пучине, уйти, как можно глубже, в тот же водоворот, а затем, коснувшись дна, попробовать вынырнуть в другом месте. Доктору Монигэму, человеку сугубо сухопутному, не свойственно выражаться морским языком, однако по существу он придерживается того же принципа — борьба со злом через союз с ним. Доктор выстрадал этот принцип на собственном опыте, когда попал на самое дно пучины не по своей воле, но именно потому, что сделал попытку сопротивляться ей. Дело кончилось пытками в застенках одного из прошлых диктаторов Костагуаны С тех пор Монигэм внешне присмирел, однако внутренне стоит на своем, считая, что нужно по мере сил помогать людям, выручать их из беды точно так же, как долг врача повелевает ему бороться со смертью за их жизнь. Только теперь в борьбе он идет путем окольным, служит новым властителям Костагуаны, но, в отличие от честолюбивого Ностромо, не ищет ни их признания, ни награды, а лишь старается, как может, осуществлять свой принцип.

В романе есть целый ряд женских лиц, причем одно из них не только играет заметную роль в сюжете романа, но глубоко связано с судьбой самого Конрада. Это молодая девушка Антония Авельянос, дочь крупного государственного деятеля Костагуаны, патриотка, готовая жертвовать и любовью и жизнью ради свободы своей страны. Сам Конрад не был до конца откровенен в отношении истории своих сюжетов и своих персонажей, да и откровенности его, как уже сказано, не всегда было можно доверять вполне. Одно несомненно — Антония его идеал, с которым довелось ему встретиться в жизни и с которым он, в свою очередь, не расставался и после «Ностромо».

Биографы высказали несколько предположений, стремясь установить, кто же был прототипом этого персонажа. Это могла быть и та испанка, из-за которой молодой матрос Коженевский едва не покончил с собой (Декуд, влюбленный в Антонию, доводит, в сущности, это намерение до конца). Это мог быть кто-то из дальних родственниц или близких семейных знакомых Коженевских, кто-то из тех девушек, с кем Конрад виделся еще в Кракове или впоследствии во Франции. Кто-то был! Однако в облике Антонии сказывается еще одно влияние, помимо непосредственных встреч. Это — романы Тургенева, которого Конрад боготворил. Когда его консультант и друг Эдвард Гарнет решил издать книгу о Тургеневе, Конрад написал к ней предисловие, где подчеркнул выразительность тургеневских героинь. И Антонию Авельянос критики сравнивали с героинями «Накануне» или «Дворянского гнезда», видя, что она создана по тургеневскому образцу: та же отзывчивость, женственность в сочетании с силой духа и независимостью. Надо отметить, и это, конечно, тоже урок тургеневский, что почти все женщины в «Ностромо» оказываются так или иначе сильнее мужчин. Жена и дочери старого Виолы и даже госпожа Гулд, супруга владельца рудников, — все это цельные натуры, стойко сопротивляющиеся жестоким обстоятельствам.

Книга населена очень густо. Конрад намеренно создает множество лиц. Впрочем, «создает» о каждом из этих лиц сказать нельзя. Очень часто и, в свою очередь, намеренно Конрад лишь обозначает их, бросает имена, характеризуемые одним-двумя признаками, что, надо отметить, в свое время и затрудняло читателей, которые чувствовали себя как бы потерянными в толпе. Уж этого впечатления Конрад добивался специально, создавал, стремясь передать атмосферу Костагуаны, находящейся в состоянии хаоса, переживающей один переворот за другим. Возникает тонкий, деликатный вопрос о том, удалось ли ему достичь искомого впечатления неустойчивости и пестроты или же у читателя просто рябит в глазах от незнакомых, вдруг откуда-то выныривающих имен и от неожиданных, не всегда сразу понятных, поворотов сюжета.

«Где мы находимся?» — это, пожалуй, может подчас спросить и современный читатель. Пусть читатель не смущается своего недоумения, чтение Конрада нередко становится занятием трудным, писатель и сам это сознавал, среди его любимых слов было и такое — неудача. Конрад понимал «неудачу» тоже по-своему, как дерзновенную попытку, пусть не завершившуюся полным успехом, но все же обозначившую, открывшую нечто очень существенное, о чем так или иначе читателям следовало бы знать.

Среди лиц, вполне прорисованных на страницах романа, выступает, конечно, Чарлз Гулд, англичанин, крупный предприниматель, владелец серебряных рудников, из-за которых, собственно, на Костагуане и закипает очередной переворот. Идеализм и материализм, как подчеркивает Конрад, соединились в натуре этого человека. «Идеализм» надо понимать в данном случае как служение идее, которой Чарлз Гулд по-своему до конца предан, однако он не замечает или не хочет замечать, что идея у него на редкость материальна и своекорыстна.

Чарлзу Гулду хочется думать, будто, преследуя свою выгоду, он в то же время благодетельствует другим, многим, всем, целой стране, которая без его рудников и без его прибылей вовсе не сможет существовать. Гулд согласен, пожалуй, рассматривать свое дело как зло, однако наименьшее зло, а потому и наибольшее благо для Костагуаны. Для него, как, впрочем, для большинства персонажей романа, считающих себя «патриотами», служить общему делу это значит приспосабливать по возможности общее дело к своим интересам. К такому же взгляду на вещи склонен покровитель и партнер Гулда американский миллионер, действующий издалека, откуда-то с одиннадцатого этажа своего небоскреба в Сан-Франциско. Этот «господин из Сан-Франциско» еще больший «идеалист», чем сам Гулд в том смысле, что он уж совсем не видит разницы между приумножением своего капитала и разговорами о «процветании Костагуаны».

Жадные руки, тянущиеся к Южной Америке из Северной, Конрад тоже заметил одним из первых. Но, надо признать, тут он мог бы сказать много больше. Вторжение североамериканского капитала на южноамериканский материк сопровождалось ведь не только разговорами о «процветании», но и подкреплялось «языком» пушек, о чем Конрад, конечно, читал в известных ему книгах и о Мексике и о Кубе.