Изменить стиль страницы

Чтобы ее не обманули, она заключила с ними письменное условие. И они, кроме того, обязались выплачивать ей четыреста франков в год, как будто они взяли ребенка к себе на службу.

От этой неожиданной удачи мать обезумела, и ее уже не покидало желание произвести на свет другого урода, чтобы жить на ренту, совсем как буржуа.

Так как она была плодовита, ей это и удалось, и, говорят, она научилась придавать своим уродам разнообразные формы — в зависимости от тех давлений, которым она подвергала плод, пока была беременна.

Рождались у ней и длинные и короткие, одни походили на крабов, другие на ящериц. Некоторые умирали; это приводило ее в отчаяние.

Суд хотел вмешаться, но ничего нельзя было доказать. И ее оставили в покое, не мешая производить на свет выродков.

Сейчас у нее одиннадцать живых детей, и они приносят ей на круг пять-шесть тысяч франков в год. Один только не пристроен, тот, которого она не захотела нам показать. Но он недолго у нее останется, теперь все фокусники знают ее и время от времени наведываются, — нет ли у нее нового отпрыска.

Она даже устраивает аукционы, если экземпляр того стоит.

Приятель мой замолчал. Я испытывал глубокое отвращение, дикую злобу и жалел, что не задушил эту гадину, когда она была подле меня.

Я спросил:

— А кто же отец?

Он ответил:

— Неизвестно. Он или они обладают некоторой стыдливостью. Он или они прячутся. Может быть, они делят барыши.

Я успел позабыть эту давнюю историю, но на днях, на одном из модных пляжей, увидел изящную, очаровательную, кокетливую даму, пользовавшуюся любовью и уважением окружавших ее мужчин.

Я шел по берегу под руку с приятелем, врачом на этом курорте. Вскоре я увидел няньку и трех детей, игравших на песке.

Пара маленьких костылей, валявшихся рядом, вызвали у меня чувство щемящей жалости. И тут я заметил, что эти три маленькие существа уродливы, горбаты, искривлены, ужасны.

Доктор сказал мне:

— Это — чада прелестной дамы, которая только что повстречалась тебе.

Глубокое сострадание к ней и к ее детям овладело моим сердцем. Я воскликнул:

— О бедная мать! И как она еще может смеяться!

Мой приятель продолжал:

— Не жалей ее, дорогой мой. Жалеть нужно бедных малышей. Вот последствия перетянутых талий, которые до последнего дня остаются тонкими. Эти уроды — результат корсета. Она знает, что рискует при этом жизнью. Но ей все равно — лишь бы она была хороша, лишь бы ее любили!

И я вспомнил ту, деревенскую женщину, чертовку, которая продавала своих выродков.

ОН?

Перевод М. Казас

Пьеру Декурселю

Дорогой друг, так ты ничего не понимаешь? Меня это не удивляет. Тебе кажется, я сошел с ума? Возможно, я слегка и помешался, но только не от того, что ты думаешь.

Да, я женюсь. Решено.

А между тем ни взгляды мои, ни убеждения не изменились. Узаконенное сожительство я считаю глупостью. Я уверен, что из десяти мужей восемь рогаты. Да они и заслуживают наказания за то, что имели глупость закабалить себя на всю жизнь, отказались от свободной любви — единственно веселого и хорошего на свете, обкорнали крылья прихотливому желанию, которое беспрестанно влечет нас ко всем женщинам, и так далее и так далее. Более чем когда бы то ни было я чувствую себя неспособным любить одну женщину, потому что всегда буду слишком любить всех остальных. Я хотел бы иметь тысячу рук, тысячу губ и тысячу… темпераментов, чтобы обнимать сразу целые полчища этих очаровательных и ничтожных созданий.

И все же я женюсь.

Прибавлю еще, что я едва знаю свою будущую жену. Видел я ее только четыре или пять раз. Знаю одно — она мне не противна, и этого достаточно для осуществления моих планов. Это маленькая полная блондинка. Послезавтра я почувствую страстное влечение к высокой худощавой брюнетке.

Она не богата. Родители ее — люди среднего круга. У нее нет особенных достоинств или недостатков, она, что называется, девушка на выданье, самая дюжинная, каких много в рядовых буржуазных семьях. Сегодня о ней говорят: «Мадемуазель Лажоль очень мила». Завтра скажут: «Как мила мадам Рэмон». Словом, она из той породы порядочных девушек, которых каждый «счастлив назвать своей женой», вплоть до того дня, когда вдруг поймет, что готов любую другую женщину предпочесть той, которую избрал.

Зачем же тогда жениться? — спросишь ты.

Я еле решаюсь признаться тебе в странном, невероятном чувстве, толкающем меня на этот безрассудный поступок.

Я женюсь, чтобы не быть одному!

Не знаю, как это выразить, как это объяснить тебе. Ты будешь меня жалеть, будешь презирать меня, до того постыдно состояние моего духа.

Я не хочу больше оставаться ночью один. Я хочу чувствовать рядом с собой живое существо, прильнувшее ко мне, живое существо, которое могло бы разговаривать, могло бы сказать что-нибудь, все равно что.

Я хочу иметь возможность разбудить это существо, внезапно задать какой-нибудь вопрос, самый дурацкий вопрос, лишь бы только услышать человеческий голос, лишь бы убедиться, что я не один в квартире, и почувствовать чью-то живую душу, работающую мысль, лишь бы увидеть внезапно, зажигая свечу, человеческое лицо рядом с собой… потому что… потому что… мне стыдно признаться… потому что я боюсь оставаться один.

Ах! Ты все еще меня не понимаешь.

Я не боюсь опасности. Пусть кто-нибудь заберется ко мне ночью — я, не дрогнув, убью его. Я не боюсь привидений, не верю в сверхъестественное. Я не боюсь покойников и убежден в полном уничтожении каждого уходящего из жизни существа.

Так, значит?.. Так, значит?.. Ну да! Я боюсь самого себя! Я боюсь самой боязни, боюсь моего помрачающегося разума, боюсь этого жуткого ощущения непонятного ужаса.

Смейся, если хочешь. Это кошмарно, неисцелимо. Я боюсь стен, мебели, привычных вещей, которые вдруг начинают жить какой-то одушевленной жизнью. Особенно боюсь я страшного смятения своей мысли, своего взбудораженного рассудка, ускользающего из-под моей власти, угнетенного таинственной, непостижимой тревогой.

Я чувствую сначала, как мне в душу закрадывается смутное беспокойство и пробегают по коже мурашки. Я озираюсь по сторонам. Ничего! А мне хотелось бы хоть что-нибудь увидеть! Что именно? Что-нибудь понятное. Ведь боюсь я только потому, что не понимаю своего страха.

Я говорю — и боюсь своего голоса. Хожу — и боюсь чего-то неизвестного, что притаилось за дверью, за портьерой, в шкафу, под кроватью. А между тем я знаю, что нигде ничего нет.

Я внезапно оборачиваюсь, потому что боюсь того, что у меня за спиной, хотя и там нет ничего, и я это знаю.

Я волнуюсь, чувствую, как нарастает испуг, запираюсь в спальне, зарываюсь в постель, прячусь под одеяло и, съежившись, сжавшись в комок, в отчаянии закрываю глаза и остаюсь так долго, бесконечно долго, ни на минуту не забывая, что на ночном столике осталась зажженная свеча и что надо ее все-таки потушить. И я не осмеливаюсь сделать это.

Ужасное состояние, не правда ли?

Раньше я не испытывал ничего подобного. Я спокойно возвращался домой. Я расхаживал взад и вперед по квартире, и ничто не омрачало ясности моего рассудка. Скажи мне кто-нибудь, что я вдруг заболею этим непонятным, бессмысленным и жутким страхом, я искренне рассмеялся бы; я уверенно отпирал двери в темноте, медленно укладывался спать, не задвигая засова, и никогда не вставал среди ночи проверить, хорошо ли закрыты окна и двери моей спальни.

Началось это в прошлом году и самым странным образом.

Это случилось осенью в дождливый вечер. После обеда, когда ушла служанка, я стал думать, чем бы заняться. Я прошелся несколько раз по комнате. Я чувствовал себя усталым, беспричинно угнетенным, неспособным работать и не в силах был даже читать. Окна были мокры от мелкого дождя; мне было грустно, все существо мое было проникнуто той безотчетной печалью, от которой хочется плакать, так что ищешь, с кем бы перекинуться словом, все равно с кем, лишь бы только отогнать тяжелые мысли.