Изменить стиль страницы
Глава XXXIV

Я не могу не упомянуть о собрании портретов генуэзских красавиц во дворце Дураццо. Ничто в мире не может навеять на наши души такую печаль, как созерцание портретов красивых женщин, которые мертвы уже несколько столетий. Нами овладевает меланхолическая мысль: от оригиналов всех этих картин, от всех этих красавиц, таких прелестных, кокетливых, остроумных, лукавых, мечтательных, от всех этих майских головок с апрельскими капризами, от всей этой женской весны ничего не осталось, кроме этих пестрых мазков, брошенных живописцем, тоже давно истлевшим, на тленный кусочек полотна, которое со временем также обратится в пыль и развеется. И так все проходит в жизни бесследно, прекрасное и безобразное; смерть, сухой педант, не щадит ни розы, ни репейника, она не забывает одинокой былинки в дальней пустыне, разрушает до основания, без устали; повсюду мы видим, как она обращает в прах растения и животных, людей и их творения, и даже египетские пирамиды, которые, казалось бы, противятся этой разрушительной ярости, даже они — лишь трофеи ее могущества, памятники минувшего, древние гробницы царей.

Но еще тягостнее, чем это чувство вечного умирания, пустынного зияющего провала в небытие, охватывает нас мысль, что мы-то и умрем даже не как оригиналы, а как копии давно исчезнувших людей, подобных нам и духом и телом, и что после нас родятся опять люди, которые, в свою очередь, будут в точности походить на нас, чувствовать и мыслить, как мы, которые точно так же будут уничтожены смертью, — безотрадная, вечно повторяющаяся игра, в которой плодоносной земле суждено только производить, производить больше, чем может разрушить смерть, так что ей приходится заботиться не столько об оригинальности отдельных личностей, сколько о поддержании рода.

С поразительной силой охватил меня мистический ужас перед этими мыслями, когда во дворце Дураццо я увидел портреты генуэзских красавиц и среди них картину, возбудившую сладостную бурю в моей душе, так что еще теперь, когда я вспоминаю об этом, ресницы мои дрожат, — это было изображение мертвой Марии.

Хранитель галереи был, правда, того мнения, что картина изображает одну генуэзскую герцогиню, и пояснил тоном чичероне, что она принадлежит кисти Джорджо Барбарелли да Кастельфранко нель Тревиджано, по прозвищу Джорджоне{776}, что он был одним из величайших живописцев венецианской школы, родился в 1477 и умер в 1511 году.

— Пусть будет по-вашему, синьор custode.[135] Портрет очень схож, и если он даже написан за два столетия вперед — это не изъян. Рисунок правилен, краски великолепны, складки материи на груди удались отлично. Сделайте одолжение, снимите картину на несколько секунд со стены, я сдую пыль с губ и сгоню паука, усевшегося в углу рамы, — Мария всегда чувствовала отвращение к паукам.

— Eccellenza, по-видимому, знаток.

— Вовсе нет, синьор custode. Я обладаю талантом испытывать волнение при виде некоторых картин, и глаза мои становятся несколько влажными. Но что я вижу! Кем написан портрет мужчины в черном плаще, что висит вон там?

— Тоже Джорджоне, мастерское произведение.

— Прошу вас, синьор, будьте добры, снимите также и эту картину со стены и подержите ее секунду здесь, рядом с зеркалом, чтобы я мог сравнить, похож ли я на портрет.

— Eccellenza не так бледны. Картина — шедевр Джорджоне; он был соперником Тициана; родился в тысяча четыреста семьдесят седьмом, умер в тысяча пятьсот одиннадцатом году.

Дорогой читатель, Джорджоне мне много милее, чем Тициан, и я особенно благодарен ему за то, что он написал для меня Марию. Ты, конечно, вполне согласишься со мною, что Джорджоне написал картину для меня, а не для какого-нибудь старого генуэзца. И портрет очень похож, похож вплоть до молчания смерти; уловлена даже боль в глазах, боль, которая была вызвана страданием, скорее пригрезившимся, чем пережитым, и которое так трудно было передать. Вся картина словно вздохами запечатлена на полотне. И мужчина в черном плаще очень хорошо написан, очень похожи коварно-сентиментальные губы, похожи, точно они говорят, точно они собираются рассказать историю — историю рыцаря, который поцелуем хотел вырвать возлюбленную у смерти, и когда погас свет…

ФЛОРЕНТИЙСКИЕ НОЧИ

Ночь первая

В передней Максимилиан застал врача, который уже натягивал черные перчатки.

— Я очень спешу! — торопливо крикнул он Максимилиану. — Синьора Мария не спала весь день и только сейчас слегка задремала. Мне ни к чему напоминать вам о том, что следует избегать всякого шума, который мог бы разбудить ее; а когда она проснется, то, бога ради, не давайте ей говорить. Она должна спокойно лежать; ей нельзя двигаться, нельзя шевелиться, нельзя говорить, и лишь духовное оживление для нее полезно. Пожалуйста, рассказывайте ей опять всякий вздор, пусть она спокойно вас слушает.

— Не беспокойтесь, доктор, — с грустной улыбкой возразил Максимилиан. — Из меня уже выработался настоящий болтун, я не даю ей произнести ни слова. Я буду рассказывать ей фантастические бредни, без конца, сколько угодно… Но долго ли ей еще осталось жить?

— Я очень спешу, — ответил врач и исчез.

Черная Дебора, с ее чутким слухом, по походке узнала вошедшего и тихо открыла ему дверь. По его знаку она так же тихо удалилась из комнаты, и Максимилиан остался один около своей подруги. Единственная лампа сумеречным светом освещала комнату. Эта лампа с робостью и любопытством бросала временами отсветы на лицо больной женщины, которая лежала, вытянувшись на зеленой шелковой софе, одетая в белую кисею, и тихо спала.

Молча, скрестив руки на груди, стоял Максимилиан некоторое время перед спящей и созерцал ее прекрасные формы, которые скорее открывались, чем прикрывались легкой одеждой, и каждый раз, когда лампа бросала луч света на бледное лицо, сердце его начинало биться сильнее.

— Боже! — прошептал он про себя. — Что это? Какое воспоминание оживает во мне? Да, теперь я знаю. Эта белая фигура на зеленом фоне, да, теперь…

В это мгновение больная проснулась и, точно из глубины сновидения, поднялись на друга ее мягкие темно-синие глаза с вопросом, с мольбою…

— О чем вы сейчас думали, Максимилиан? — спросила она тем грустно-нежным голосом, которым говорят чахоточные и в котором как бы слышится лепет ребенка, щебетанье птицы и последние хрипы умирающего. — О чем вы сейчас думали, Максимилиан? — еще раз повторила она и вдруг приподнялась так резко, что длинные локоны, как вспугнутые золотые змеи, кольцами обвили ее голову.

— Ради бога, — воскликнул Максимилиан, бережно укладывая ее опять на софу, — лежите спокойно, не говорите; я все скажу вам, все, что я думаю, все, что чувствую, и даже то, чего сам не знаю! На самом деле, — продолжал он, — я сам не знаю в точности, о чем я сейчас думал и что чувствовал. Картины детства туманной вереницей проносились в моей голове: я вспоминал замок матери, запущенный сад вокруг него, прекрасную мраморную статую, лежащую в зеленой траве… Я упомянул о «замке моей матери»; но, ради бога, не представляйте себе при этом ничего роскошного и великолепного! Я просто привык так говорить; отец мой всегда с каким-то особым выражением произносил слово «замок» и всегда так странно при этом улыбался. Значение этой улыбки я понял лишь впоследствии, когда я, мальчуганом лет двенадцати, поехал с матерью в этот замок.

Это было мое первое путешествие. Целый день мы ехали по густому лесу, и жуткий мрак его оставил во мне незабываемое впечатление. Лишь под вечер мы остановились перед длинным барьером, который отделял нас от широкой поляны. Нам пришлось ждать почти полчаса, пока из ближайшей землянки не вышел малый, который отодвинул палку и впустил нас. Я назвал его «малым», потому что старая Марта продолжала так называть своего сорокалетнего племянника. Для того чтобы должным образом встретить благородных господ, он напялил на себя старую ливрею своего покойного дяди, а так как из нее необходимо было предварительно выколотить пыль, то он и заставил нас так долго ждать. Будь у него еще лишнее время, он, вероятно, надел бы и чулки; но его длинные голые красные ноги мало отличались от ярко-пунцовой ливреи. Были ли под ней еще и панталоны, я не помню. Наш слуга Иоганн, который тоже часто слышал о «замке», сделал очень удивленное лицо, когда малый подвел его к маленькому покосившемуся строению, где жил покойный барин. Но Иоганн совершенно растерялся, когда мать приказала ему внести туда постели. Как мог он думать, что в «замке» не окажется постелей! И приказание матери захватить постели для нас он или вовсе не слышал, или пропустил мимо ушей, считая это излишними хлопотами.

вернуться

135

Хранитель (итал.).