Изменить стиль страницы

О самой Брешии я мало могу рассказать, так как воспользовался пребыванием там лишь для хорошего пранцо. Нельзя поставить в упрек бедному путешественнику, если он стремится утолить голод физический прежде, чем духовный. Но все же у меня хватило добросовестности, прежде чем снова сесть в карету, порасспросить о Брешии у камерьере; я узнал, между прочим, что в городе сорок тысяч жителей, одна ратуша, двадцать одна кофейня, двадцать католических церквей, один сумасшедший дом, одна синагога, один зверинец, одна тюрьма, одна больница, один столь же хороший театр и одна виселица для воров, укравших меньше ста тысяч талеров.

Около полуночи я прибыл в Милан и остановился у господина Рейхмана, немца, оборудовавшего свою гостиницу в чисто немецком вкусе. Это лучшая гостиница в Италии, как заявили мне несколько знакомых, которых я там встретил; об итальянских содержателях гостиниц и блохах они отзывались очень плохо. Я только и слышал от них что возмутительные истории об итальянских мошенничествах; особенно расточал проклятия сэр Вильям, уверяя, что если Европа — мозг мира, то Италия — воровской орган этого мозга. Бедному баронету пришлось заплатить за скудный завтрак в «Locanda croce bianca»[127] в Падуе не более не менее, как двенадцать франков, а в Виченце с него потребовал на чай человек, поднявший перчатку, которую он обронил, садясь в карету. Его кузен Том уверял, что все итальянцы мошенники, с тою лишь особенностью, что они не воруют. Если бы он был попригляднее на вид, то заметил бы также, что все итальянки — мошенницы. Третьим в этом союзе оказался некий мистер Лайвер, которого я покинул в Брайтоне молодым теленком и нашел теперь в Милане сущим boeuf à la mode.[128] Он был одет как настоящий денди, и я никогда не видел человека, который превзошел бы его способностью изображать своей фигурой одни острые углы. Когда он засовывал большие пальцы в проймы жилета, кисти рук и остальные пальцы образовывали углы; даже пасть его разинута была в виде четырехугольника. Все это дополняла угловатая голова, узкая сзади, заостренная кверху, с низким лбом и очень длинным подбородком. Среди английских знакомых, которых я встретил в Милане, была и толстая тетка мистера Лайвера; подобно жировой лавине спустилась она с альпийских высот в обществе двух белых, как снег, и холодных, как снег, снежных гусят — мисс Полли и мисс Молли.

Не обвиняй меня в англомании, дорогой читатель, если я в этой книге часто говорю об англичанах; они сейчас в Италии слишком многочисленны, чтобы можно было их не замечать; они целыми полчищами кочуют по этой стране, располагаются во всех гостиницах, повсюду бегают, все осматривают, и трудно представить себе в Италии лимонное дерево без обнюхивающей его англичанки или картинную галерею без толпы англичан, которые со своими путеводителями в руках бегают по ней, проверяя, все ли указанные в книге достопримечательности налицо. Глядя на этих светловолосых и краснощеких людей, исполненных любопытства, принаряженных, перебирающихся через Альпы и тянущихся по всей Италии в блестящих каретах с пестрыми лакеями, ржущими скаковыми лошадьми, закутанными в зеленые вуали камеристками и прочим дорогим оборудованием, — кажется, что присутствуешь при некоем элегантном переселении народов. В самом деле, сын Альбиона, хоть он и носит чистое белье и платит за все наличными, все же кажется культурным варваром по сравнению с итальянцем, который являет скорее переходящую в варварство культуру. Первый обнаруживает в характере сдержанную грубость, второй — распущенную утонченность. А бледные итальянские лица, с страдальческими белками глаз, с болезненно-нежными губами — насколько они аристократичнее деревянных британских физиономий с их плебейски-здоровым румянцем! Весь итальянский народ внутренне болен, а больные, право, аристократичнее здоровых; ведь только больной человек становится человеком, у его тела есть история страданий, оно одухотворено. Я даже думаю, что путем страданий и животные могли бы стать людьми; я видел однажды умирающую собаку: она смотрела на меня в предсмертных муках почти как человек.

Выражение страдания заметнее всего на лицах итальянцев, когда говоришь с ними о несчастье их родины, а Милан дает для этого много поводов. Это самая болезненная рана в груди итальянцев, и они содрогаются, если даже слегка прикоснуться к ней. В таких случаях им свойственно движение плечами, наполняющее нас чувством особого сострадания. Один из моих британцев счел итальянцев равнодушными к политике на том основании, что они, казалось, безразлично слушали, как мы, чужестранцы, толковали о католической эмансипации{759} и о турецкой войне{760}; он был настолько несправедлив, что насмешливо высказал это в разговоре с одним бледным итальянцем с черной как смоль бородой. Накануне вечером мы присутствовали на представлении новой оперы в «La Scala» и созерцали картину неистовства, обычную в этих случаях. «Вы, итальянцы, — обратился британец к бледному человеку, — умерли, кажется, для всего, кроме музыки, только она еще может воодушевить вас». — «Вы несправедливы, — ответил бледный человек и сделал движение плечами. — Ах! — вздохнул он. — Италия скорбно грезит среди своих развалин; если время от времени она вдруг пробуждается при звуках какой-нибудь мелодии и бурно срывается с места, то воодушевление это вызвано не самой песней, а скорее воспоминаниями и чувствами, разбуженными песней. Италия всегда хранит их в сердце, и в таких случаях они с силой вырываются наружу — в этом смысл того дикого шума, который вы слышали в «La Scala».

Быть может, признание это — некоторый ключ к разгадке того энтузиазма, который вызывают по ту сторону Альп оперы Россини и Мейербера. Если мне когда-либо приходилось созерцать неистовство человеческое, так это на представлений «Crociato in Egitto»,[129] где музыка переходила внезапно от мягких, скорбных тонов к ликующей боли. Такое неистовство именуется в Италии furore.

Глава XXVIII

Хотя мне и представляется теперь случай, дорогой читатель, коснувшись Бреры и Амброзианы{761}, преподнести тебе свои суждения об искусстве, я, однако, пронесу мимо тебя чашу сию и удовольствуюсь замечанием, что тот самый острый подбородок, который придаёт оттенок сентиментальности картинам ломбардской школы, я наблюдал у многих ломбардских красавиц на улицах Милана. Мне всегда казалась в высшей степени поучительной возможность сопоставлять с произведениями какой-нибудь школы те оригиналы, которые служили для нее моделями; характер школы выяснялся при этом тем нагляднее. Так, на ярмарке в Роттердаме стал мне понятен Ян Стен{762} в божественной своей веселости; позже таким же путем постиг я на Лунгарно{763} правдивость форм и даровитость, свойственную флорентийцам, а на площади Святого Марка — чувство краски и мечтательную поверхностность венецианцев. Устремись же к Риму, душа моя, там, может быть, ты возвысишься до созерцания идеала и постигнешь Рафаэля!

Все же я не могу не упомянуть величайшую во всех смыслах достопримечательность Милана — его собор{764}.

Издали кажется, что он вырезан из белой почтовой бумаги, а вблизи с испугом замечаешь, что эта резьба создана из неопровержимого мрамора… Бесчисленные статуи святых, покрывающие все здание, выглядывают всюду из-под готических кровелек и усеивают все вышки; все это каменное сборище может вызвать полный хаос в чувствах. Если рассматривать все сооружение несколько дольше, то все же находишь его очень красивым, исполински-прелестным, вроде игрушки для великанов в детстве. При полуночном лунном свете он представляет собой еще более красивое зрелище: все эти бесчисленные белокаменные люди сходят со своей тесной высоты, провожают вас по piazza и нашептывают на ухо старинные предания, забавно придуманные таинственные истории о Галеаццо Висконти, начавшем постройку собора, и о Наполеоне Бонапарте, продолжившем ее.

вернуться

127

«Гостиница белого креста» (итал.).

вернуться

128

Мясное блюдо; буквально: бык по моде (франц.).

вернуться

129

«Распятый в Египте» (итал.).