— Кажется, правильно. На чай я не возьму. Вы ведь так трогательно помогли мне одеться.
Малетта попытался изобразить на лице улыбку, что после некоторых усилий ему удалось.
— Я готов вам и раздеться помочь, — отозвался он. — Словом, я всегда к вашим услугам.
Она сверкнула на него голубыми глазами и откинула прядь со лба. Потом сказала:
— Хорошо! Ловлю вас на слове. Но не радуйтесь прежде времени. И (с искаженным от злости лицом): — Вы вчера отсутствовали на перекличке. Надо было сообщить, что вы заболели! Господин Хабергейер взял вас на заметку.
— Это егерь-то? — спросил Малегта. — С бородищей?
— Да, егерь, с длинной бородой.
— Ну и пусть его! У них, видно, хлопот полон рот! Скажите ему, пусть пропечатает меня в вечерней газете.
Она ушла в свою комнату, а Малетта подошел к фотографии Хабергейера и стал внимательно всматриваться в старый, утыканный гвоздями горный ботинок, который тот вонзил в тело убитого оленя. Надо сознаться, вид малопривлекательный! Несмотря на красоты леса и на охотничий трофей. Деловитость, истекающая жирной сапожной мазью! Этот башмак совершенно очевидно вонял. Зверь же был прекрасен и благороден даже в смерти. Пологий холм весь в опавшей листве, ветвистые рога: дерево, срубленное поздней осенью, последним криком пронзившее небо… О небо! Крылья, рапростертые над осенними лесами! О тьма лесов, разорванная, разреженная осенним ветром. Глаза Малетты скользнули вверх по егерю, выше серебряных пуговиц куртки, к самой бороде. Тщетно! Ошибочный путь! Мрак и густая борода. Гибель, мелькающая повсюду, как плесень в лесу! Покуда Малетта стоял так, ничего не видя в чащобе, его гибель была уже предрешена.
Да, конечно! Его гибель была предрешена, предрешена за чистым лбом Герты — и не только за ее лбом, ибо Герта, видимо, была лишь орудием, а пользовался им кто-то другой. Она помирилась с Укрутником и сладко, как никогда, проспала с ним ночь. Она чуть слышно шепнула ему:
— Ты прав: я действительно дрянь.
А он:
— Ах, брось! Это я со злости сказал, — Он уже знал об истории, разыгравшейся у фотографа, знал, что Малетта пытался изнасиловать Герту, и знал, как до этого дошло. Он сказал:
— Ну, этот у меня еще попляшет! Я из него котлету сделаю! Но сначала мне нужна отснятая пленка, поняла? И твое дело ее раздобыть!
О том, как это устроить, она размышляла днем, помогая на кухне, и среди стука тарелок, ножей и вилок ей мало-помалу уяснялись трудности предстоящего. Очень уж нелегко будет заговорить об этом с фотографом. Вдобавок она не верила, что он отдаст ей пленку, не предъявив своих требований. Но она была дочерью мясника, и дух, унаследованный от отца, в сочетании с женским инстинктом, подсказывал ей, что рубить кость надо именно здесь и что план мести выбран правильно. Возбужденная испытаниями последних часов, а также открытием, что ничего нет легче, как обвести вокруг пальца мужчину, одного соблазнить, другому наставить рога, к тому же приятно удивленная как тем, до чего же здорово чувствуешь себя после эдаких штучек, так и тем, что сознание греха только способствует самоуважению, теперь она храбро смотрела на свою отнюдь не легкую задачу. Многочисленные идеи бродили в ее мозгу. Правда, большинство их казались ей невыполнимыми. Зато о других следовало очень и очень поразмыслить. Накладывая гигантским половником отнюдь не гигантские порции, Герта взвешивала все предоставлявшиеся ей возможности и рисовала в воображении различные сценки. Но как ни далеко заходили ее мысли (многие из них, впрочем, тут же отвергались), от одной она никак не могла отделаться. На этой мысли упорно останавливался ее взбудораженный ум. Она вдруг представила себе Малетту, его серое, обрюзгшее лицо, представила в ситуации вполне определенной и звонко расхохоталась.
— Чего ты смеешься, — спросила ее Анна, кухарка.
— Да так, ерунда. Мне тут кое-что в голову пришло. — И вдруг: — Слушай, Анна, ты не помнишь, когда у нас старик Клейнерт сточные ямы выгребал?
В эту секунду перед нею возник матрос, говоривший: «Вы вместо лиц только зады видите!»
А старуха Анна (задумчиво):
— Погоди-ка! Сдается мне, это в августе было.
Между тем матрос сидел в своей комнате и, прищурившись, смотрел в окно. Он думал: вот, значит, я им объявил войну и теперь что-то должно случиться! Он считался с любыми возможностями, во всяком случае с каким-нибудь контрударом в самое ближайшее время, ибо одно ему было ясно: вахмистр Хабихт испробует все способы, чтобы заставить его молчать.
В окно он видел угол сарая, за ним гору и слева черные ветви дерева, резко вырисовывавшиеся на фоне сумрачно спокойного неба, в котором медленно пролетали две вороны. Волнение все еще трепетало в нем (как долгое время трепещет в нервах барабанная дробь), но в то же время он замечал, что мало-помалу успокаивается, и это уже само по себе снимало все неприятные ощущения. Конечно, он должен был заговорить о своих подозрениях, то есть намеком высказать то, в чем был уже окончательно убежден. Но стоило ли разевать рот раньше времени, тем самым заставляя преступников насторожиться? Они ведь почувствовали бы себя спокойнее, чем когда-либо, полагая, что дело прекращено. Они, пожалуй, сочли бы себя честными людьми и в один прекрасный день перестали бы осторожничать. И тогда? Что тогда? Тогда ты навеки останешься с носом! Потому, что все рассчитал неправильно! — думал он. — Если эти оба позабудут, кто они есть, они уже ничем не выдадут себя!
Он выглянул в окно. Сарай становился все чернее, а ветви растворились в небе. Тишина, плотная и непроницаемая, была полна неузнанных шорохов, которые настойчиво проникали в уши. Он думал: Нет! Напротив! Их необходимо напугать. Пусть догадываются о том, что мне все известно. Со страху, и только со страху они понаделают глупостей! Только потеряв уверенность в себе, они себя выдадут. Но, продолжал он размышлять, ты ведь и сам боишься, и в данную минуту у тебя для этого есть все основания. Хабихт договорится с Хабергейером, и убийцей опять окажешься ты! Он прислушался. Снег скрипит, словно кто-то идет по двору; вот скрип уже слышится за домом и сейчас же на крыше. Но это был всего-навсего мороз, серыми своими челюстями вгрызавшийся в снег.
Матрос замер, сидя на стуле; ждал, вслушивался. Время шло. Наступили сумерки, наступила ночь, но никто не пришел и ничего не случилось.
Если Хабихт так ведет себя, значит, у него и вправду рыло в пуху. Но радоваться было рановато, похоже, что самое худшее еще на подходе.
Он поднялся и подбросил несколько поленьев в огонь. Потом начал шагать из угла в угол. Не подумал даже о том, чтобы зажечь лампу: впотьмах он чувствовал себя безопаснее. Тяжело ступая, ходил он взад и вперед, глядя на тлеющий огонек своей трубки, а отсвет огня, вырывавшегося из щелей в плите, порхал по потолку, подобно красной птице. Внезапно он почувствовал, что капитан где-то совсем близко. Равномерными шагами ходил он там, наверху, по своему мостику — неподкупное эхо собственных его шагов. Или сам он всего лишь эхо? Матрос остановился, и шаги смолкли; опять пошел, и опять раздались шаги, и дом закачался, как корабль в ночи на захлестывающих его волнах.
Следующей ночью, тихой и тонувшей в странном полумраке, ибо почти полная луна пряталась за облачной пеленой, приблизительно в двадцать один час Пунц Винцент ушел из «Грозди». Он бражничал со Штраусом и Хабергейером, но, когда те стали призывать его к умеренности, обозлился и что было силы стукнул кулаком по столу. А потом вскочил, поднял руку для приветствия — и:
— Поцелуйте меня в господин ортсгруппенлейтер! — С этими словами он ретировался. Покачиваясь, словно тень, он брел по улице (все кругом было неверным и расплывчатым, как тени, а следовательно, и он), натыкался на стены, как мяч, от них отскакивал и наконец угодил в сугроб. Он ухватился за тень (потому что деревню вдруг перекосило), которая оказалась стволом каштана, отчего ему и удалось за нее ухватиться. В это время облака немного посветлели, а заснеженные крыши и белые стены церковной башни на другой стороне улицы засветились белесым светом заплесневелого сыра. Пунц смотрел на них круглыми от удивления глазами, потом отпустил тень дерева и перешел улицу. С трудом поднялся по церковным ступенькам и открыл боковую дверь на кладбище. Хотя могилы были мирно припорошены снегом, с миром и здесь, как видно, дело обстояло неважно. Памятники, перекосившиеся в беспорядке, словно подняв молчаливый мятеж, внезапно окаменели, а холмики могил угрожающе вздымались под снегом, как будто их приподняли изнутри. Пунц высморкал свой могучий нос и вытер пальцы о куртку. Поколебавшись секунду-другую, он запер за собой дверь и зашагал через хаос крестов и надгробий. Он шел, слегка нагнувшись, склонив голову, точно намереваясь пробить стены из замороженного воздуха; казалось, он сейчас упадет и перекувырнется. Ноги за ним поспешали все более стремительными шагами, так что он ворвался на кладбище как боевой снаряд, корпусом далеко подавшись вперед, в положении почти горизонтальном. Но потом они начали отставать, отставать все больше и больше, с каждым шагом глубже увязая в снегу, и вдруг встали как вкопанные и опрокинули Пунца. Стоя на четвереньках, он осмотрелся. Рядом с ним была могила Айстраха. и на белом холмике лежала шляпа, тульей вниз, как будто ее протягивал нищий. Пунц подполз поближе и убедился, что это его собственная шляпа. Торопливо, исподтишка, словно вор, схватил ее и надел на то место, где ей надлежало быть. Потом поднялся, выпрямился и, балансируя, сделал попытку встать навытяжку. Положив левую руку на несуществующую пряжку ремня, он выбросил вперед и вверх правую.