Изменить стиль страницы

Матрос постоял у развилки, прислушался, досадливо повертел головой, словно стараясь высвободиться из сети, сети кошмарных снов. И вдруг понял, что это такое. Треск мотоцикла. Конечно же! Он уже несколько минут слышал его, несколько минут бессознательно в него вслушивался. Хор других колес давно смолк в ночной дали, а этот треск по-прежнему раздавался где-то между небом и землей, все на одном и том же расстоянии, равномерный, словно бы увековеченный, словно вмерзший в глыбу льда. Это было противоестественно!

Он вздернул брови (кустистые брови с проседью). И двинулся вперед, но не в гору, не к своему домишке, а, решительно повернув руль, дальше по шоссе, навстречу тому грозному и несказанному, что как бы вселилось в этот треск.

Он ускорил шаг. Стал раскачиваться, как корабль на волнах. Все тот же звук трепетал вокруг него. Теперь он слышался слева, где-то между печью для обжига кирпича и шоссе, где рос искалеченный дуб. Громким этот звук нельзя было назвать, скорее, приглушенным. Если бы ветер дул в другую сторону, он вряд ли донесся бы до матроса, который изо всех сил напрягал зрение, всматриваясь в темноту. Печь для обжига кирпича он наконец разглядел. А потом и дуб — черный коготь, протянувшийся к небу, черный скелет, покачивавшийся в лунном свете. Подойдя ближе, он обнаружил и мотоцикл, прислоненный к стволу дуба словно бы в спешке. Фары были потушены, но мотор работал, тарахтел одиноко и загадочно в ночной пустоте.

Матрос сошел с шоссе и через сорняк и мокрые кусты стал пробираться налево, к остову дуба; последние тридцать шагов он уже не шел, а бежал. И вот он стоит, с трудом переводя дыхание, перед брошенным мотоциклом и торопливо озирается. Ни души! Ни человека, ни зверя. Кирпичный завод как проеденный зуб, но ни водителя, ни пассажира — никого. Только машина, прислоненная к стволу, тарахтит, как бы силясь прогнать злого духа.

— Эй! Эй! — крикнул матрос. Его жесткий, с оттенком металла, моряцкий голос заглушил назойливое тарахтение. Он встал лицом к кирпичному заводу, сделал еще несколько неверных шагов, крикнул: — Есть там кто-нибудь?

Эхо отскочило от стен.

И вдруг он увидел человека. Человек неподвижно стоял у одного из окон, наклонясь вперед, цепляясь, хотя поза у него была какая-то расслабленная, за стену, и, казалось, напряженно, зачарованно вглядывался в черную темноту, наполнявшую здание.

В то же мгновение все потемнело вокруг. Облака, наплывавшие на луну, мало-помалу совсем закрыли ее. Потух свет, падавший на кожаную куртку человека.

— Эй ты! — крикнул матрос. Но мигом уразумел, что все зовы тут напрасны, вытянул вперед руки, на ощупь устремился в темноту, в неизвестность, и — наткнулся на мертвое тело. Оно, как мешок с цементом, повалилось ему на руки.

Он зажег спичку, и в свете мигающего огонька на него невидящим взором уставились глаза Ганса Хеллера — два распахнутых смертью окна в пустоту.

2

Волчья шкура i_002.jpg

То был первый удар из темноты, первый натиск Непостижимого. «Удар, разрыв сердца», — констатировал окружной врач, вызванный из города на предмет обследования трупа Ганса Хеллера. В так называемой мертвецкой — сарайчике, пристроенном к церкви, — его красное лицо в. студенческих шрамах добрых пятнадцать минут склонялось над ничего уже не стоящим, обнаженным, обездушенным и холодным телом, что лежало перед ним, похожее на восковую фигуру из паноптикума. Он не обнаружил на нем ничего подозрительного, ни единой царапины даже, не говоря уж о следах избиения или признаках какой-то болезни, а также ничего, указывающего на отравление. Ничего! Посему, заключив свои выводы латинской фразой, он без околичностей — так оно подходило к любому случаю и выглядело солиднее, чем вопросительный знак, — объявил причиной смерти «разрыв сердца, удар». Разрубил этим ударом гордиев узел.

В жандармской караульне он написал свое заключение. И тем самым (правда, не для нас, но для него и для местных властей) с делом было покончено. На вопрос старого Хеллера (который в полном отчаянии при всем этом присутствовал), неужто же такое возможно, врач пожал плечами и ответил:

— Как видите, возможно.

Потом он сел в свою машину (на него, разинув рот, глядели детишки и женщины), натянул перчатки из свиной кожи, дал как следует газу — и поехал домой (торопясь к обеду), а нас оставил наедине с загадкой, которую он будто бы разгадал, на борту одинокого судна, везущего в трюме покойника, что, как известно, ничего доброго не предвещает. Некоторое время над холмами еще трепетало осиное жужжание мотора, странно близкое, хотя машина быстро удалялась, едва ли не жуткое в воскресной тишине, что внезапно стала слышной.

В это самое время начался дождь, который мокрой паутиной оплетал нас до конца года. Такого мерзкого дождя мы еще не видели: непрестанная, маленькая, жалкая капель, она окутывала леса серой пеленой и постепенно, точно губку, промачивала землю. Но дождь не помешал людям отдать последний долг Гансу Хеллеру. Начнем с того, что старухи, с самого рассвета осадившие мертвецкую, наконец-то ворвались в нее, чтобы у смертного одра пролить крокодиловы слезы, а дождь между тем рыдал на церковной крыше и пел душещипательную отходную в водосточной трубе. Позднее, уже около полудня, когда они постепенно стали расходиться (как-никак надо приниматься за стряпню), туда явился и Карл Малетта. Странно, что он — пришлый здесь человек — выказал интерес к случившейся беде. Несколько женщин, еще остававшихся там и обсуждавших событие (разумеется, шепотом, ибо покой мертвеца для них священен), итак, несколько женщин видели, как он вошел, и прервали свой разговор; разинув рты, они уставились на него, видно, так им было удобнее наблюдать, что он станет делать.

Сначала — рассказывали они впоследствии — он снял шляпу. Затем подошел к покойнику и приподнял газету, закрывавшую его лицо. То было снятие покрова, тогда его испугавшее, станция на начатом им пути во тьму. Остекленевшие глаза Ганса Хеллера уставились на него, два голубиных яичка, синеватых и бесстыдно обнаженных (они и впрямь остались широко раскрытыми, что, конечно же, было свинством): никто — ни врач, ни жандарм, ни, наконец, старик Хеллер или матрос не закрыли их, хотя на это понадобилось бы одно движение руки. Теперь эту попытку предпринял Малетта, ибо глаза покойного, устремленные на него, конечно же, напомнили ему сверлящий взгляд фотографий. Покуда старухи из угла напряженно и недоверчиво наблюдали за ним, а дождь выбивал по шиферной крыше траурный марш, он силился опустить веки бедняги. Тщетно! Они уже не поддавались. Наступило трупное окоченение. Неумолимо продолжали смотреть на него эти глаза, эти голубиные яички. Веки поднимались снова и снова (дурные бутоны, раскрывшиеся не ко времени), обнажая белый ужас смерти.

Ему оставалось только снова закрыть газетой (это оказался «Церковный листок») сие неприглядное зрелище.

Вечером — то есть когда стало смеркаться — в ресторации за своим постоянным столиком сошлись пятеро мужчин: бургомистр Франц Цопф; торговец мелочными товарами Франц Цоттер; булочник Хакль, социалист; Алоиз Хабергейер, наш егерь, и Иоганн Айстрах, мастер лесопильного завода (старый, уже слегка трясущийся человечек с беспомощным блуждающим взглядом, он словно бы прятался в круге, очерченном окладистой бородой егеря). Они, как и каждое воскресенье, пришли один за другим. Топали ногами в подворотне, чтобы стряхнуть грязь с обуви, потом входили в зал, ставили в угол мокрые зонтики и усаживались за свой стол. Один лесоруб, внимательно к ним приглядывавшийся, сидел в другом конце зала и, успешно справившись с двумя литрами молодого вина (что, видимо, и сообщило ему ту поразительную ясность мысли, которая иной раз посещает нас во хмелю), описал нам следующую сцену.

Сначала они говорили о погоде, и тут их мнения сошлись, то есть все признали, что она плохая. Затем, продолжил свой рассказ лесоруб, внезапно все умолкли (словно дождь размочил им мозги) и глубоко вздохнули, казалось, они ждут чьей-то реплики.