Изменить стиль страницы

Только успел он, распространяя зловоние, войти к себе, только успели закрыть за ним дверь, как к его дому подкрались Бруно и Буффальмакко, коим смерть хотелось послушать, как-то примет доктора его супруга. Насторожившись, они услыхали, что она ругает его так, как не ругали еще ни одного мерзавца на свете. «В хорошем виде ты домой явился! — кричала она. — Верно, бегал к какой-нибудь бабе, тебе хотелось покрасоваться перед ней в своей пурпуровой мантии. А меня тебе не достаточно? Меня, братец ты мой, не то что на тебя, а и на целый город хватит. Э, да пусть бы они тебя утопили там, куда бросили, и хорошо сделали, что бросили! Это называется — почтенный доктор! У него есть жена, а он по ночам к бабам шляется!» Такими и тому подобными речами донимала его жена до полуночи, меж тем как слуги его обмывали.

На другое утро Бруно и Буффальмакко выкрасили себе все тело в синий цвет, будто это синяки, и пошли к лекарю — тот был уже на ногах. Войдя, они почувствовали, что все у него в доме провоняло, — слуги еще не успели произвести надлежащую чистку, и оттого в комнатах стояла вонь. Услыхав о том, что они пришли, лекарь вышел к ним и пожелал доброго утра. Бруно же и Буффальмакко, как это у них было условлено заранее, с сердитым видом ответили ему так: «А мы вам доброго утра не желаем — напротив того: мы молим бога, чтобы он наслал на вас все напасти, чтобы вас расказнили как наихудшего и вероломнейшего изо всех предателей и изменников, ныне живущих на земле, ибо из-за вас мы, которые так старались доставить вам почет и удовольствие, чуть было не подохли, как псы. Из-за того, что вы нас обманули, нам нынче ночью отвесили столько ударов, что от такого, и даже меньшего, количества осел добежал бы и до Рима, не говоря уже о том, что нам грозила опасность быть изгнанными из общества, в которое мы намеревались ввести вас. Коли не верите — поглядите, на что мы стали похожи». Тут они в неверном свете утра распахнули платье, показали ему раскрашенное свое тело и сейчас же запахнулись.

Врач начал было оправдываться, рассказывать о своих злоключениях, о том, как и куда его бросили, но Буффальмакко сказал: «Я бы хотел, чтобы он бросил вас с моста в Арно. Зачем вы призывали бога и святых? Разве мы вас от этого не предостерегали?»

«Да я, ей-богу, не призывал», — возразил лекарь.

«То есть как это так не призывали? — вскричал Буффальмакко. — Еще как призывали! Наш посланец рассказал нам, что вы дрожали как лист и не соображали, где вы находитесь. Нечего сказать, хорошо вы с нами поступили, — никто другой так бы с нами не поступил, — ну и мы, со своей стороны, воздадим вам по заслугам».

Лекарь, выбирая выражения самые что ни на есть изысканные, начал просить у них прощения и Христом-богом молить не позорить его. Боясь, как бы они не осрамили его на весь город, он пуще прежнего стал ублажать их и задабривать приглашениями на обед и прочим тому подобным. Так-то учат уму-разуму тех, кто не запасся им в Болонье.

10

Некая сицилийка ловким образом выманивает у купца всю сумму, на которую он продал товар в Палермо; приехав туда в следующий раз, купец уверяет сицилийку, будто привез товару на еще более крупную сумму, и, взяв у нее денег взаймы, расплачивается водой и паклей

Легко себе представить, как смешило дам многое в рассказе королевы. Не было ни одной слушательницы, у которой от хохота раз десять не выступили бы на глазах слезы. Когда же рассказ королевы пришел к концу, Дионео, знавший, что теперь его очередь, молвил:

— Обворожительные дамы! Всем известно, что уловка тем дороже ценится, чем ловчее сумели одурачить хитроумного ловкача. Вот почему, хотя все мы уже рассказали по сему поводу тьму прелюбопытных вещей, я, однако ж, хочу предложить вашему вниманию рассказ, который должен прийтись вам по нраву более, чем какой-либо еще, именно потому, что одураченная, о которой я поведу речь, умела дурачить других неизмеримо лучше всех одураченных мужчин и женщин, действовавших в предыдущих рассказах.

Во всех приморских городах, где имеется гавань, существовали, — а может статься, существуют и ныне, — правила, обязывавшие всех приезжавших с товаром купцов тотчас после выгрузки сдать товар на хранение в склад, во многих местах именуемый таможней; склад этот содержал город или же градоправитель. Таможенники принимали у купца товар по описи, где была проставлена ценность, отводили для товара особое помещение, запирали это помещение на ключ и вписывали товар в таможенную книгу, за что брали с купца деньги, а впоследствии взимали пошлину за весь товар или же за ту его часть, которую купец брал со склада. Из таможенной книги посредники нередко узнавали о качестве и количестве лежавшего в складе товара и о том, кто его владельцы, с коими они потом в случае надобности вели переговоры о мене, продаже, перепродаже, равно как и о прочих видах сбыта. Правила эти существовали во многих городах, и, между прочим, в Палермо, что в Сицилии, где жило, да и сейчас еще живет, много женщин обольстительной наружности, но отнюдь не честного поведения; те же, кто их не знал, принимали и почитали их за женщин благородных и наичестнейших. Промышляли они единственно тем, что не просто брили мужчин, а сдирали с них шкуру: увидят приезжего купца, и скорей в таможню — справиться по книге, что у него есть и какими средствами он располагает, а затем приятным и ласковым обхождением и сладкими речами стараются завлечь и заманить его в любовные сети. Так они заманили многих купцов и у некоторых выманили почти весь товар, у большинства — весь, а кое-кто из купцов оставил там и товар и корабль, словом — разорился дотла: до того мягко водила бритвой брадобрейка.

И вот не так давно один молодой человек по имени Никколо́ да Чиньяно{306}, а по прозвищу «Салабаэтто», наш земляк, флорентиец, по поручению своих хозяев прибыл в Палермо с большим количеством оставшихся у него после Салернской ярмарки шерстяных тканей, примерно на сумму в пятьсот флоринов золотом. С продажей молодой человек не спешил; уплатив таможенникам то, что с него причиталось, и сдав товар на хранение в склад, он пошел погулять по городу. Был он белолиц, белокур, статен, пригож, и вот одна из таких брадобреек, именовавшая себя донной Янкофьоре{307}, будучи отчасти осведомлена о его денежных делах, начала строить ему глазки. Молодой человек это заметил и, вообразив, что он обратил на себя внимание знатной дамы, приписал это действию неотразимой своей наружности и решил, что тут нужно вести дело тонко. Никому ни слова не сказав, он начал прохаживаться мимо ее дома. Янкофьоре живо смекнула, что это означает; несколько дней подряд она пламенными своими взглядами разжигала в нем страсть и давала понять, что она тоже сгорает от любви к нему, а затем подослала к купцу женщину, в совершенстве постигшую искусство сводничества. Сводня наговорила ему с три короба; со слезами на глазах она уверила Салабаэтто, что красота его и приятство так вскружили голову ее госпоже, что она ни днем, ни ночью не знает покою, жаждет с ним увидеться и готова назначить ему тайное свидание в бане, когда ему заблагорассудится. Тут сводня достала из кошелька перстень и, пояснив, что это подарок от госпожи, вручила перстень ему. Салабаэтто возликовал. Взяв перстень, он провел им по глазам, поцеловал его и надел на палец, а почтенной женщине сказал, что любит донну Янкофьоре больше собственной жизни и готов пойти, куда и когда бы она его ни позвала.

Посланная передала его ответ своей госпоже, и Салабаэтто тут же было сообщено, в какой бане ему надлежит завтра после вечерни ее ожидать. Никому о том не проговорившись, Салабаэтто в назначенный час с великою поспешностью туда отправился и узнал, что дама заранее сняла эту баню. Немного погодя пришли две рабыни со всяким добром; одна несла на голове длинный, добротный хлопчатобумажный матрац, другая — большущую корзину с разными вещами. Матрац был положен на кровать в одной из комнат за баней, а затем рабыни постелили две обшитые шелком тончайшие простыни, одеяло из белоснежной кипрской ткани и положили две искусно вышитые подушки. Потом они разделись и, войдя в баню, чисто-начисто вымели и вымыли ее. Малое время спустя пришла Янкофьоре и с ней еще две рабыни. Увидев Салабаэтто, она радостно приветствовала его; прерывисто дыша, она сдавила его в объятиях и покрыла поцелуями его лицо. «Только ты мог довести меня до этого, — сказала Янкофьоре. — Душа у меня горит в огне, и все из-за тебя, возлюбленный мой тосканец!»