С мучительной ясностью пришла мысль: «Пушкина больше нет. Он безвозвратно мертв, как те, что лежат вот там, у подножья холма… Нет! Не хочу… А впрочем, что смерть? Ведь дела людей не измеряются только пределами их земной жизни!..». И снова мысль о «гробовом входе», «о милом пределе» — собственной могиле на родной земле. «Твоя от твоих…»
Эх, жаль, что нет Войныча рядом. Он все знает, все умеет. И Пушкин стал мысленно сочинять письмо Нащокину: «Войныч, милый друг! Вот ты все болеешь, а о том не хочешь подумать, что и умереть можешь. Приходится мне думать об этом за тебя. Вопрос о кладбище — вопрос не праздный, а очень важный. Так вот, знаешь, милый, лучшего кладбища, чем в моей псковской деревне, вряд ли где в другом месте сыщешь. Земля — не земля, а пух. А вид, вид вокруг — загляденье… Когда я преставлюсь, завещаю похоронить себя рядом с тобою, клянусь честью!»
В этот день, вечером, накануне возвращения в Петербург, Пушкин внес в монастырскую казну деньги, закрепив за собой клочок земли на случай смерти, В книге прихода и расхода монастырских сумм за 1836 год игумен Геннадий записал: «Получено от г-на Пушкина за место на кладбище 10 рублей. Сделан г-ном Пушкиным обители вклад — шандал бронзовый с малахитом и икона богородицы — пядичная, в серебряном окладе с жемчугом».
Эти вещи Пушкин взял из своего михайловского дома. Он знал, что покидает его навсегда. Солнце дважды в день не восходит. Михайловское для него — уже только вчера. Сегодня его уже нет. Остались лишь одни воспоминания, а завтра и от этих воспоминаний, быть может, ничего не останется.
— Ваше величество, с похоронами Пушкина надо поторопиться. В городе много шуму. Есть известия, что либералисты хотят нести гроб на руках до самого кладбища… — докладывал царю Бенкендорф.
— Но я же решил хоронить его в псковской деревне?! Вдова его, Жуковский очень просят, говорят, что сам покойник так велел. Так будет лучше, — перебил Бенкендорфа Николай. — Госпожа Пушкина вначале просила направить в качестве сопровождающего подполковника Данзаса. Я счел это недопустимым. Он ведь под арестом, ждет суда и следствия… Пусть едет Александр Тургенев, давнишний знакомец Пушкиных. За него они тоже очень просили… А кого ты можешь послать в Псков из своего корпуса? Нужно бы направить жандарма порасторопнее…
— Я. полагаю, ваше величество, что для сего дела лучше всех будет капитан Ракеев. Он — сама преданность, исполнительность, усердие.
— Ну что ж, пусть будет так. Приготовь нужные предписанья. Да не забудь приказать о негласном надзоре на всем пути следования и там, на месте, в Святых Горах! Выезд из Петербурга назначай на полночь третьего февраля. Тихонько, без шуму. Конюшенную площадь нужно бы с вечера оцепить…
Итак, решено! Ракеев и Тургенев, и никого более. Все!
Так судьбой было определено самому старшему другу Пушкина Александру Ивановичу Тургеневу сопровождать тело убитого к месту его последнего пристанища в Святых Горах.
Февраль 1837 года был суровым. Дороги на Псковщине всюду занесло глубоким снегом. Кони, везшие гроб, совсем притомились. От Острова траурный поезд бежал уже не по дороге, а по реке Великой. Снежный покров на реке был слаб, лошадям скользко. То та, то другая оступались или падали. Плохонькая кляча, которую с трудом удалось раздобыть на Островской почтовой станции взамен одной из пристяжных, поломавшей ногу, совсем стала.
Вокруг на полях снег, снег, снег…. И только благодаря Никите Козлову, дядьке Пушкина, сопровождавшему сани с телом убитого, ямщики ехали правильно и не сбились с пути.
Мороз был крут, ветер, гулявший по Великой, продувал насквозь. Наконец повернули на Сороть. Жандармский офицер то и дело приказывал ямщику остановиться и спрашивал Козлова: «Далече ли еще?»
Наконец замелькали в тумане огоньки церквей Воронина и в большом тригорском доме.
— Теперь, почитай, приехали, — сказал Козлов. — Вот и имение Прасковьи Александровны! — И, махнув рукой куда-то в сумерки, добавил: — А там вон и Михайловское… Отсюда до Святых Гор рукой подать, не больше пяти верст. Слава богу, скоро в тепле будем!
Где-то залаяли собаки. Ночной сторож Тригорского отбил в чугунную доску семь часов. Гул поплыл по реке. В такт ему гулко треснул где-то лед…
— А ну, постой, поворачивай к дому Осиповых, — распорядился жандарм.
— Как прикажете, ваше благородие, — ответил Козлов.
Жандарм глянул в сторону и, крякнув, добавил:
— Ненадолго…
Подъехали к дому. Услыхав под окном звон почтовых колокольцев, кто-то распахнул двери. Ракеев и Козлов вошли в тускло освеженные сени и стали стряхивать с шуб снег.
Показался лакей в домашней ливрее и закутанная в большой теплый платок маленькая старушка, лицо ее было еле видно. Ей явно нездоровилось.
— Кто это? — тревожно спросила она вошедших, остановив свой взор на жандарме.
Приезжие поклонились. Офицер звякнул шпорами:
— Я капитан Ракеев, сударыня! Господин Тургенев уже здесь? — Помолчав, Ракеев добавил: — Я к вам, госпожа Осипова, с недоброю вестию… Привез Александра Сергеевича… тело… по предписанию государя императора…
Вновь услышав страшные слова, Прасковья Александровна схватилась за голову, бросилась в комнаты с воплем:
— Знаю, знаю… убили, господи, убили!
Показался Тургенев, прибывший в Тригорское четыре часа тому назад. Выбежали дети, слуги, дом наполнился плачем и стенаниями.
Ракеев был милостив. Он разрешил отслужить в Тригорском панихиду, очень уж все просили, да и согреться хотелось.
Скоро в церкви на Воронине загудел траурный колокольный звон. Так начались похороны Пушкина.
…В том приделе Успенского собора Святогорского монастыря, где в ночь с 5 на 6 февраля 1837 года игумен и Ракеев разрешили поставить гроб с телом поэта, среди других изображений, повествующих о похоронах Пушкина, есть портрет Александра Ивановича Тургенева. Это копия с литографского портрета, висящего в кабинете Прасковьи Александровны в Тригорском. Тургенев подарил его Осиповой после своего возвращения из Святых Гор в Петербург, в том же феврале 1837 года. Портрет сопровождался письмом, в котором Тургенев благодарил Прасковью Александровну и ее дочь Марию Ивановну за радушный прием и беседы с ним о Пушкине в ту незабываемую ночь.
Он писал: «Минуты, проведенные мною с вами в сельце и домике поэта, оставили во мне неизгладимые впечатления. Беседы наши и все вокруг вас его так живо напоминают! В деревенской жизни Пушкина было так много поэзии, а вы так верно передаете эту жизнь. Я пересказал многое, что слышал от вас о поэте, Михайловском и Тригорском, здешним друзьям его. Все желают и просят вас описать подробно, пером дружбы и истории, Михайловское и его окрестности, сохранить для России воспоминание об образе жизни поэта в деревне, о его прогулках в Тригорское, о его любимых двух соснах, о местоположении, словом — все то, что осталось в душе вашей неумирающего от поэта и человека».
В этом же письме Тургенев подробно рассказывает историю своего портрета: «Вы желали иметь мой портрет, коего оригинал писан Брюлловым. Под эгидою таланта посылаю я его для тригорского вашего кабинета. Но позвольте, во избежание недоразумений, объяснить некоторые надписи и слова на сем листе. «Без боязни обличаху» — текст из летописи Троицкого Сергиевского монастыря Аврамия Палицына, который, описывая патриотически смелый поступок предка нашего Петра Тургенева (и Плещеева), кои обличали Самозванца в самозванстве и за то побиены им камением на Красной площади, говорит о сих двух героях искренности и любви к Отечеству «без боязни обличаху». Это приняли мы девизом нашим».
Брюлловский портрет был перерисован художником Виньеролом для литографа Энгельмана, сделавшего в 1830-х годах с этого рисунка литографию, отпечатанную в нескольких экземплярах. Один из них и прислал Тургенев Осиповой.
На этом портрете Тургенев изображен сидящим за столом; правая рука его заложена за борт сюртука, в левой он держит развернутое письмо, на котором видны слова:, «До наели! 1821. Константинополь». На столе книга с надписью на корешке: «О налогах», а под нею листы бумаги с надписями: «К Отечеству» и «Элегия».