Изменить стиль страницы

Один, из таких детских домов помещался в просторном старом деревянном доме неподалеку от Брест-Литовского шоссе. Мария часто ходила туда, подолгу стояла за невысокой полуразрушенной оградой, смотрела, как ребята бегают по двору — худые, бледные, стриженые, как арестанты, одетые в одинаковые черные костюмы из бумажной ткани.

Однажды она принесла им кулечек купленных на базаре слипшихся конфет, подозвала нескольких девочек, стала торопливо угощать, приговаривая:

— Кушайте, кушайте.

Девчонки хватали конфеты и тут же отправляли их в рот. Неделю спустя Мария собрала дома оставшиеся еще с довоенных времен сделанные собственными руками искусственные цветы, лучшие вышивки, сложила их в сумку и понесла в детский дом. Она даже не предполагала, что ее работы вызовут такой восторг. Девчонки рассматривали цветы, расшитые кофточки, юбки, ахали, восхищались.

— Неужели вы сами делали? — спрашивала худющая с большими печальными глазами девочка. — Даже не верится.

— А кто же по-твоему? — смеялась Мария. — Собственными руками. Хочешь я и тебя научу? — Она сказала это неожиданно, раньше никогда не думая об этом, и замерла, глядя на девочек.

— Все хотим, все, все! — закричали они и потащили Марию к заведующей.

Заведующая детским домом по всем признакам недавно сняла военную гимнастерку. На ней был надет сшитый из защитного сукна жакет, на ногах начищенные до блеска офицерские сапоги. Звали ее Надежда Георгиевна. Она была некрасива — плоский сплющенный нос, в редких оспинах широкое лицо. И голос зычный, грубоватый. Но дети любили ее. Это было видно сразу — как гурьбой без страха девчонки ввалились к ней в кабинет, окружили, наперебой заговорили.

— Поняла, поняла, — отбивалась от них заведующая. — Позвольте мне посмотреть на ваше искусство. А вы талант, милая, — произнесла она, просмотрев коллекцию Марии. — Цветы словно живые. — Надежда Георгиевна поднесла к лицу полевую ромашку. — Будто только сорвана в поле, еще вся пахнет солнцем, — сказала она, любуясь цветком. — Я буду рада, если вы научите моих девочек делать нечто подобное.

Теперь дважды в неделю Мария посещала этот старый деревянный дом. В нем не было ничего — ни обычной швейной машинки, ни материалов, даже цветных ниток. Приходилось все приносить из дома. Когда для работы требовалась ее машинка, она вела девочек к себе на Большую Подвальную. Маленькая комнатка сразу наполнялась шумом, смехом, звонкими девчоночьими голосами. Они учились вышивать, пили чай, пели песни. Две девочки особенно нравились ей — спокойные, трудолюбивые, аккуратные. Худющая Александра и маленькая черная Фира.

— Из вас, девчата, выйдет толк, — говорила Мария.

— Останется одна бестолочь, — смеялись они.

Денег ей не платили.

— Никак не могу выбить в гороно даже полставки, — извинялась заведующая. — Одни обещания. Понимаю — трудно. Только кончилась война. Да и шефы попались какие-то равнодушные. Подождите еще немного.

— Конечно, деньги б не помешали, — говорила Мария. — Да ладно, если такое дело. Подожду.

Надежда Георгиевна стала ее постоянной заказчицей. Всю войну она провела на фронте. Где только ей не доводилось спать! В окопе, укрывшись плащ-палаткой, на голой земле под снегом и дождем, на полу переполненных красноармейцами изб прифронтовых деревень, в полуразбитых сараях, сквозь крыши которых светили звезды. И всегда она не переставала мечтать о том счастливом времени, когда она сумеет надеть длинную до пят шелковую ночную сорочку, лечь на тонкие пахучие простыни, натянуть до подбородка кружевной пододеяльник. И снова почувствовать себя женщиной. Надежда Георгиевна была одинока, жила скудно, донашивала предметы военного обмундирования, но Марии приносила тонкое полотно и лен и та делала на них замысловатые вышивки и узоры.

А зимой 1947 года детский дом неожиданно закрыли. Детей оставалось мало. Зданию требовался капитальный ремонт.

Мария хорошо запомнила этот день, когда в среду пришла, как обычно, на занятия кружка художественной вышивки. Отворила дверь, вошла в дом, а там ни ребячьего шума, ни беготни. Только ходят какие-то люди, считают столы, стулья, белье.

Сразу поняла, в чем дело. Почувствовала пустоту в груди. Будто лишилась чего-то очень важного, дорогого. Постояла немного, медленно пошла к выходу. На крылечке остановилась, подумала: «Как же теперь буду обходиться без девчонок? Привязалась к ним за эти годы. А они, видишь как — разбежались и попрощаться не пришли. Вот вражины, негодяйские девки».

Внезапно кто-то осторожно положил ей руку на плечо. Обернулась и не поверила собственным глазам — перед ней стоял Юлиан, только неузнаваемо изменившийся, постаревший, почти совершенно седой. Правый рукав пиджака у него был пустой, подколот английской булавкой.

— Здравствуй, баронесса, — сказал он хриплым от волнения голосом. — Узнаешь?

Маруся молчала, не могла говорить, только кивнула.

— А я тебя сразу признал. Хоть ты и не та, что была.

— Ничего не осталось, — согласилась Мария.

Она смотрела на него — на его серые глаза в мелкой сетке морщинок, что так любила целовать, на жесткий подбородок, на котором раньше при улыбке появлялись ямочки. «Да и тебя не пощадило время», — подумала она.

— Расскажи, как жил.

— Закончили Днепрогэс, поступил в институт в Днепропетровске. Женился. Жена родила двух дочерей. Часто тебя, между прочим, вспоминал. Хорошо мы с тобой любили друг друга.

— А в войну кем был? — не желая углубляться в эту тему, спросила Мария.

— Дослужился до майора. Ранен был уже в Германии, под Кенигсбергом. На завод без руки не вернулся, стал профсоюзным деятелем. Сейчас этот дом под детсад нашего профсоюза принимаем. — Юлиан посмотрел на членов комиссии, заторопился: — Ты адрес запиши, — сказал он. Неудобно сейчас долго разговаривать. И обязательно приходи. Придешь?

— Не приду, — сказала Мария. — Не обижайся.

Так и закончилась эта встреча. Больше не виделись.

Первое время Марии очень не хватало девчонок, особенно Шуры и Фиры. Собралась в другом детском доме предложить свои услуги. Их в городе еще оставалось много. Да подумала: «С новыми девчонками начинать? Те уже были, как родные. И то даже попрощаться не забежали. А к этим привыкай с самого начала. Да и платят копейки. Нет, не пойду».

Мария Федоровна встрепенулась, посмотрела на висящие в простенке старые ходики. Было уже очень поздно, третий час ночи.

— Совсем вас заговорила, — сказала она, вставая и подходя к окну. — Это ж надо, как разболталась. Спасибо, что выслушали старуху, не перебивали. — Голос у нее сейчас был странно глухой, полный скрытого волнения, чувствовалось, что исповедь растревожила ее. — Говорила вам, ничего интересного. — Она испытующе посмотрела на меня.

— А как вы потом жили?

— А никак. — Мария Федоровна усмехнулась. — Как раньше жила, так и потом. Вернулись старые заказчицы. Мережка, пико из моды вышли, так я шить стала, красить научилась. На хлеб и сахар зарабатывала, а больше, что старухе надо?

— На работу не устраивались?

— Чего уж на старости лет менять свои привычки.

— Аркашкиной матери так и не рассказали про встречу с сыном?

— Рассказала, — вздохнула Мария Федоровна. — Года через два. Она ведь в сорок пятом похоронку получила, что сын в партизанах погиб. Не хотела я раньше раны бередить. А потом не удержалась, зашла. Знала бы, лучше б не заходила.

— Почему?

— Не поверила. Сказала: «Врете вы все. Сами тут при немцах неизвестно чем занимались, а сейчас хотите благородной выглядеть. Если б так было — почему до сих пор молчали?» Я ей не ответила ничего. Только заплакала и ушла. А через полтора года она преставилась.

— А пенсию вы получаете? — спросил я.

— Какая пенсия? Не положено мне, — сказала Мария Федоровна. — Я ведь всю жизнь частницей была. — Она отворила скрипучую дверцу шкафа, порылась в нем, достала длинную ржавую проволоку, всю унизанную пожелтевшими от времени квитанциями. — Вот смотрите, сколько лет налоги исправно платила. С самого двадцать второго года.