Изменить стиль страницы

«Он ли виноват, или родители его?»

В поклоне столько же развращённого, сколько разврата в приказании кланяться.

Его искалечили. Он искалечит других.

Его греха ради не наказывают человека.

– Дела твои осуждаю, но не тебя! – говорят наши сектанты прибегающим к ним преступникам.

Выставляя целую серию самодуров в смешном, жалком виде, вы клеймите самодурство, – но для каждого отдельного человека у вас есть доброе слово и доброе чувство, в котором нуждается, на которое имеет право всякий человек.

И вы, делая это, прекрасный и великий артист, продолжаете то же дело, какое делал прекрасный и великий писатель, нашедший в вас достойного исполнителя.

Не удивительно ли на самом деле?

Островский осмеивал московское купечество, – и именно московское купечество любило его.

Любило, вероятно, за то, что за насмешкой над бытом, над законами жизни видело снисходительную, человечную улыбку жертвам этого быта.

И тем, кого калечат, и тем, кто, будучи искалечен бытом, сам невольно калечит других.

В Островском находили они своё обвинение и своё оправдание.

Так подсудимый уважает в судье справедливость и любит милосердие.

Я не остановлю долго вашего внимания на пьесе «Не в свои сани не садись».

Что за неприятное название!

Какая не буржуазная даже, а уже мелко мещанская ничтожная мораль.

Почему это «не в свои сани не садись», когда весь прогресс только и основан на том, что люди хотят «сесть не в свои сани»?

Если бы каждый сын кухарки мечтал только сделаться поваром, – весь мир превратился бы в свиней, ушедших в свою грязь.

Мы не можем сочувствовать ни идеям, ни морали Русакова.

Ни торжеству такой идеи.

Но вы, великий чародей защиты, сквозь эти давно отжившие идеи и взгляды Русакова, умеете показать такую вечную красоту любви, нежности, мягкости, – что, не разделяя мыслей вашего «подзащитного», мы разделяем его чувства, его горе огорчает нас, далёких ему людей, а его торжество нас радует.

Послушайте! В трагедии между отцами и детьми по большей части бывают побеждены отцы, и это поражение бывает так тяжело для отцов, – что удовольствие – увидеть хотя одного отца, в виде исключения, не убитого в этой битве.

Да ещё в особенности такого милого, сердечного и мягкого под внешней суровостью отца, каким вы играете Русакова.

Если в других пьесах Островского театр смеётся, когда вы плачете на сцене за героя, то здесь, когда ваш Русаков плачет, зрительный зал не может удержаться от слёз.

Всемогущество: заставлять смеяться и плакать.

Ведь, и в идеях Лира мало симпатичного, пока он не продрог в степи. Но слёзы! Слёзы Лира! Какие алмазы короны сравняются с этими брильянтами!

Венцом из слёз покрыли вы и вашего скромного Русакова, Константин Александрович, и сумели сделать нам близким чужого и чуждого человека, как умеют сделать это большие защитники людей.

Если бы на свете была справедливость, – среди братин, венков и кубков вам должен был бы быть поднесён заслуженный вами серебряный значок присяжного поверенного honoris causa.

Ещё одно слово.

Говоря о разных ваших подзащитных, я всё время говорил, в сущности, о вашем одном, вечном, бессмертном клиенте.

Александре Николаевиче Островском.

Против него много обвинений: и устарел, и отсталый, и быта такого нет. И быт совсем не нужен.

Вы блестяще его защищаете, вашего великого клиента. Вы отыскали в нём такие перлы правды и любви к людям, справедливости и лучшей жалости, – что ваша защита всегда вызывает гром аплодисментов.

Благодарностью почтим память русского писателя…

За ваше драгоценное для искусства здоровье, благородный человек, великий комик русской сцены.

Вилли Ферреро

Старая театральная Москва (сборник) i_014.jpg

Вилли Ферреро в 1913 году, в возрасте первых гастролей в России.

Смерть Ферреро!

Московские критики большие Неуважай-Корыта.

Ферреро расхвалил Петербург.

– Нам Питер не указ!

– Мы сами с усами.

– По-свойски!

– Оглоблей его!

– Мякита, навались!

Когда этот маленький мальчик доверчиво подбегал раскланиваться к самому краю эстрады, мне в ужасе хотелось крикнуть:

– Maestro! Bambino! [24] Близко не подходи!

Ему грозила двойная опасность.

Что женщины от нежности задушат его поцелуями.

И что московские критики сейчас же здесь же его разложат, поднимут платьице и:

– Не дирижируй! Не дирижируй! Не дирижируй при нас!

– Мякита, навались!

Как они сразу возненавидели «приехавшего из Питера» мальчика.

Сам Ирод им улыбнулся с того света со всей свойственной ему нежностью.

Но не будем дразнить музыкальных критиков.

– «Просят тигров не дразнить».

Ферреро – прелестный ребёнок.

Один из таких, которым, встретив на улице, вы улыбнётесь и оглянетесь вслед:

– Какая шевелюра!

Некрасив, но очень грациозен.

И жив, как козочка.

Немножко мал для своего возраста. Немножко худ. Немножко бледен.

От критиков ему отгрызаться было бы трудно.

Вилли Ферреро переживает критический период своей жизни: меняет молочные зубы.

И нескольких зубов у него презабавно нет.

– Показывает вступления! Велика важность! Просто память!

Первым дирижёром, который дирижировал в Москве наизусть, без нот, был Буллериан.

Ему было не 8 лет.

У него не менялись молочные зубы.

Но вся Москва диву давалась:

– Целые симфонии наизусть!

И вопила:

– Гениальная память!

То, что необычайно, «чудесно» для человека в 48 лет, – пусть останется чудесным и для человека в 8 лет.

Согласны?

Музыкален ли он?

Он «танцует» то, что играет.

Танцует руками.

Головой. Губами.

Всем телом.

Я знаю только одного артиста, который до такой степени проникнут музыкой.

Это – великий и недосягаемый певец (и плохой политик) Шаляпин.

Такой царственный артист, что его следует называть:

– Феодор Иоаннович Шаляпин.

– Наш Фёдор! – как говорят московские Неуважай-Корыта.

Ферреро в этом отношении – крошка Шаляпин.

Каждое движение его ручонок, каждый взмах головы и этой великолепной шевелюры полны ритма, сливаются с музыкой.

Составляют гармонию с тем, что играется.

А потому в каждую данную минуту, под оркестр полны красоты.

Вы никогда не видели дирижёра, который бы дирижировал такими красивыми и такими гармоничными жестами.

Да, есть моменты, когда хочется плакать.

Потому что красота и гармония заставляют слёзы подступать к горлу.

«Гениальная» память, весь музыкален, – но чувствует ли он то, что играет?

Лет 10—12 тому назад меня поразил, – и очаровал, – манерой дирижировать Рахманинов.

Он дирижировал тогда своим «Алеко» в Большом театре.

Когда в оркестре возникала нежная, прекрасная мелодия, жесты Рахманинова становились такими, словно он нёс через оркестр что-то бесценное.

Невероятно дорогое и страшно хрупкое.

Ребёнка ли, хрустальную ли вазу тончайшей, ювелирной, работы, или до краёв наполненный бокал токайского «по гетману Потоцкому» вина, с 1612 года дремавшего в бутылке, «поросшей травою».

Вот-вот толкнёт какой-нибудь неуклюжий контрабас или зацепит длинный фагот, – и драгоценная ноша упадёт и разобьётся.

Нет границ прекрасному в жизни, – и осторожность может быть выражена в формах божественно-прекрасных.

Сикстинская Мадонна вся полна боязни.

От которой сладко сжимается сердце.

Эта Девушка-Ребёнок, несущая на руках Младенца со лбом мыслителя и глазами мудреца, полна трепета и дрожи за свою ношу.

вернуться

24

Maestro! Bambino! (итал.) – Маэстро! Ребёнок!