Когда он в бравурно-приподнятом темпе приближался к концу своей речи, красивая моложавая дама – жена известного кинорежиссера, скромно стоявшая в дальнем углу, беззвучно шепнула своей соседке:
– Когда он кончит, надо будет подойти и пожать ему руку. Фантастика! Я ведь его знаю еще по Гамбургу. Вот были веселые времена! Ну и карьера!
I
«Г– X.»
В последние годы мировой войны и в первые годы после ноябрьской революции литературный театр Германии процветал. В эти времена, невзирая на тяжелое экономическое положение в стране, дела у директора Оскара X. Кроге шли блестяще. Он руководил камерным театром во Франкфурте-на-Майне: в тесном гулком подвальном помещении интимно встречался интеллектуальный цвет города, и прежде всего увлекающаяся, взбудораженная событиями молодежь, любящая поспорить и поаплодировать после премьер Ведекинда или Стриндберга, Георга Кайзера, Штернгейма, Фрица фон Унру, Хазенклевера или Толлера. Оскар X. Кроге, который и сам был эссеист и писал стихотворные гимны, придавал большое значение моральной функции театра: со сцены должно воспитывать новое поколение в тех идеалах, которым, казалось, пришло время, – в идеалах свободы, справедливости, мира. Оскар X. Кроге был патетичен, доверчив и наивен. В воскресные утренники, перед постановкой пьесы Толстого или Рабиндраната Тагора, он выступал перед своим приходом с речью. Часто употреблялось слово «человечество». Молодым людям, теснившимся в партере, он кричал: «Смелее, братья!» – и собирал урожай аплодисментов, заключая свою речь словами Шиллера: «Обнимитесь, миллионы!»
Оскара X. Кроге любили и почитали во Франкфурте-на-Майне и повсюду, где интересовались смелыми экспериментами интеллектуального театра. Выразительное лицо, высокий, изборожденный морщинами лоб, редеющая грива седых волос и добрые, умные глаза за золотыми очками в тонкой оправе часто мелькали в авангардистских ревю. А иногда и в больших иллюстрированных журналах. Оскар X. Кроге принадлежал к числу наиболее активных и успешных, поборников экспрессионизма в драме. Вне всякого сомнения – и он сам слишком скоро это понял, – с его стороны было ошибкой оставить маленький театр во Франкфурте. Гамбургский Художественный театр, где ему предложили место директора в 1923 году, правда, был больше. Потому он и принял предложение. Но гамбургская публика оказалась далеко не столь отзывчивой к тонкому, прочувствованному эксперименту, как изысканный и подготовленный круг франкфуртских завсегдатаев. В Гамбургском Художественном театре Кроге приходилось, кроме вещей, близких его сердцу, показывать такие пьесы, как «Похищение сабинянок» и «Пансион Шеллер». И он страдал. Каждую пятницу, когда утверждался репертуар на неделю, происходила баталия с господином Шмицем, директором театра по административной части. Шмиц хотел ставить фарсы и ходкие комедии-боевики. Кроге же настаивал на художественном репертуаре. Большей частью Шмиц, который, впрочем, был сердечно расположен к Кроге и безмерно им восхищался, должен был уступать. Художественный театр придерживался художественного репертуара, но это уменьшало доходы.
Кроге жаловался на безразличие гамбургской молодежи и на антидуховность всего общества, не принимавшего ничего высокого.
– Куда все подевалось! – говорил он с горечью. – В 1919 году ходили еще на Стриндберга и Ведекинда. В 1926 году жаждут одних оперетт.
Оскар X. Кроге был чересчур требователен и не обладал к тому же провидческим даром. Разве стал бы он жаловаться на судьбу в 1926 году, если бы мог себе представить год 1936-й?
– Хорошие вещи не тянут, – жаловался он. – Вчера даже «Ткачи» прошли при полупустом зале.
– Но ведь сводим же мы как-то концы с концами.
Директор Шмиц пытался утешить друга: озабоченные морщины на добром детски-старческом кошачьем лице Кроте причиняли ему боль, хотя у него самого были все основания тревожиться и несколько глубоких складок уже прорезали его пухлое розовое лицо.
– Но как! – Кроге никак не поддавался утешениям. – Каким образом мы все же сводим концы с концами? Приходится приглашать знаменитых гостей из Берлина – как сегодня вечером, например, – чтобы гамбуржцы к нам пожаловали!
Гедда фон Герцфельд – актриса, давнишняя их сотрудница и приятельница Кроге, уже во Франкфурте ставшая его советчиком, замечала:
– Опять тебе все представляется в черном свете, Оскар! В конце концов что же постыдного в том, что мы приглашаем Дору Мартин? Она великолепна, а гамбуржцы посещают нас и когда играет Хефген.
Выговаривая слово «Хефген», фрау фон Герцфельд тонко и нежно улыбнулась. По ее большому напудренному лицу с крупным носом и с большими золотисто-карими грустными и умными глазами прошло скромное сияние.
Кроге отвечал ворчливо:
– Хефгену переплачивают.
– Но ведь и Мартин тоже, – возражал Шмиц. – Признаю ее волшебство и невероятный успех. Но тысяча марок за вечер – не слишком ли бешеная цена?
– Запросы берлинских звезд, – заметила презрительно Гедда.
Она никогда не работала в Берлине и утверждала, что ненавидит столичную суету.
– Тысяча марок в месяц Хефгену тоже многовато, – уверял Кроге, вдруг почему-то обидясь. – С каких же пор мы ему платим тысячу? – спросил он вызывающе у Шмица. – Всегда платили восемьсот, и это тоже предостаточно.
– Что же делать? – Шмиц извинялся. – Он ворвался ко мне в кабинет и сел ко мне на колени…
Фрау фон Герцфельд заметила, что Шмиц покраснел, рассказывая об этом эпизоде.
– Он щекотал мне подбородок и все время повторял: «Мне необходима тысяча марок! Тысяча марок, докторишка! Это такая кругленькая сумма!» Что же мне оставалось делать, Кроге? Ну, скажите!
Это был обычный прием Хефгена: когда ему нужен был аванс или повышение заработка, он влетал в бюро Шмица как ураган. Он разыгрывал милого капризулю, прекрасно зная, что толстый, неуклюжий Шмиц не устоит, если потрепать ему волосы и ткнуть пальцем в живот. Ну, а если речь идет о тысяче марок, можно и сесть к нему на колени. Шмиц, покраснев, во всем этом признался.
– Все глупости! – Кроге сердито и озабоченно покачал головой. – Хефген, по существу, кривляка. Все в нем фальшиво, начиная от его литературного вкуса до его так называемого коммунизма. Он не художник, он только комедиант.
– Что тебе сделал Хендрик? – фрау фон Герцфельд старалась говорить иронически. На самом деле ей было вовсе не до иронии, когда она говорила о Хефгене, чьи точно рассчитанные чары слишком на нее действовали.
– Ведь он наш первый номер. Только бы его не переманили в Берлин.
– Не разделяю ваших восторгов, – сказал Кроге. – Просто опытный провинциальный актер, и в глубине души он сам это прекрасно знает.
Шмиц спросил:
– А куда он подевался сегодня?
На что фрау фон Герцфельд тихонько хихикнула:
– Спрятался в своей уборной за ширмой – мне донес маленький Бёк. Он всегда страшно волнуется и ревнует, когда приезжают берлинские гости. «Так далеко мне никогда не пойти», – говорит он в таких случаях и прячется за ширмой. Чистая истерика. Особенно его выводит из себя эта Мартин, у Хендрика к ней какая-то сложная любовь-ненависть. Сегодня вечером, говорят, у него был просто настоящий нервный припадок.
– Комплекс неполноценности! – воскликнул Кроге и торжествующе огляделся. – Или я вам больше скажу: в душе он знает себе точную цену!
Все трое сидели в театральной столовой, которая называлась в честь Гамбургского Художественного театра коротко «Г. X.».
Над столами с грязными скатертями висели запыленные фотографии всех, кто в течение десятилетия здесь играл, – целая галерея. Фрау фон Герцфельд иногда во время беседы улыбалась фотографиям инженю, комических стариков, героев-отцов, молодых любовников, интриганов и салонных дам; Кроге и Шмиц не обращали на них никакого внимания.
Внизу, на сцене, в каком-то боевике играла Дора Мартин, которая своим хриплым голосом, соблазнительной юной худобой и трагически расширенным бездонным детским взором околдовывала публику больших немецких городов. Оба директора и фрау фон Герцфельд покинули ложу после второго акта. Остальные члены коллектива Художественного театра оставались в зале, чтоб до конца видеть игру берлинской штучки, которую они и обожали и ненавидели.