Изменить стиль страницы

– Совсем неплохо, – констатировала она, подбоченясь и весело кивая Хендрику. На ее белом напудренном лице яркие и подвижные глаза говорили еще красноречивей, умней, сильней и убедительней уст.

Такой удивительной старой дамы Хендрик не встречал за всю жизнь. Генеральша невероятно ему понравилась. У нее была внешность аристократки XVIII века: высокомерное, умное, веселое и строгое лицо обрамляла седая прическа, покрывавшая уши твердыми валиками. Казалось, на затылке у нее коса. Ее отсутствие было странно и даже разочаровывало. В жемчужно-сером летнем костюме с кружевным рюшем у шеи и на манжетах она выглядела по-военному стройно. Широкое колье прекрасной старинной работы из матового серебра и голубых камней, в цвет камням на бряцающей цепочке лорнета, от рюша до самого подбородка скрывало шею и походило на высокий воротник мундира.

Она всегда царила – к иному она не привыкла. В конце XIX века она считалась одной из красивейших женщин немецкого света. Даже в первые два десятилетия XX века много говорили о ее красоте, и все великие художники эпохи писали ее портреты. В ее салоне принцы и генералы встречались с поэтами, композиторами и художниками. Много лет подряд в Мюнхене и Берлине об уме и оригинальности генеральши говорилось почти столько же, сколько и о ее красоте. Так как ее муж – он умер несколько лет тому назад – пользовался благосклонностью в самых высоких кругах и, между прочим, был к тому же богат, ей прощали взгляды, убеждения и манеры, которые навлекли бы на любую другую обвинения в эксцентризме и даже в непристойности. Самому кайзеру бросилась в глаза ее красота. Поэтому она уже в 1900-м смогла выступить за женское равноправие. Она знала наизусть «Заратустру» и часто декламировала из него отрывки, к неприятному удивлению аристократических гостей, почитавших это произведение социалистическим. Она знавала Франца Листа и Рихарда Вагнера. Она переписывалась с Генриком Ибсеном и Бьёрнстьерне Бьёрнсоном. По-видимому, она была против смертной казни. Ей прощали ее образ мыслей, в котором дерзновенная небрежность причудливо сочеталась с гордым достоинством.

Генеральша произвела на Хендрика впечатление значительно более сильное, чем тайный советник. Только теперь он по-настоящему понял, в какое блестящее общество вступил. Его добрая мать Белла была, очевидно, права – только не следовало ей так бестактно напирать на это: перед лицом такого родства у обывателей города Кельна пройдет охота к гнусным сплетням о якобы опустившемся семействе Хефгенов. И Барбара еще поднялась в его глазах, когда он увидел, какие близкие отношения между ней и ее сиятельной бабкой. Барбара все каникулы и к тому же почти каждое воскресенье проводила в имении генеральши – Хендрик вспомнил, что он слыхал об этом и раньше. Несравненная старая дама читала своей внучке Диккенса и Толстого – страстью старухи было читать вслух, и читала она очень выразительно, – кроме того, они вместе катались верхом по имению, которое Хендрику представилось очень аристократическим – вроде английского парка – и к тому же романтичным – лес, пронизанный серебристыми речками, холмы, долины, ущелья и прелестные виды. И вновь, когда Хефген думал о прекрасном детстве Барбары, к восторгу примешивалось чувство зависти. Беззаботная юность, утонченная культура и почти абсолютная свобода… Быт отцовской виллы; праздничный отдых в имении царственной дамы, благодаря регулярности тоже ставший почти бытом. Мог ли Хендрик подавить чувство горечи при сравнении ее детства со своим?

Ибо в Кельне, у отца Кёбеса, теперь прикованного к постели из-за сломанной ноги, не было ни парка, ни зал, устланных коврами, ни библиотеки, ни картин; напротив, там были затхлые комнатушки, в которых Белла и Йози развивали бурную деятельность, когда приходили гости, но кисли и ходили распустехами, когда оставались одни. Отец Кёбес не вылезал из долгов и жаловался на людскую низость, когда на него нажимали кредиторы. Но еще мучительней его хандры были приступы благодушия на праздники, а то и вовсе без повода. Тогда готовилась жженка, и папа Кёбес требовал от своих, чтобы они пели с ним канон. Молодой Хендрик, правда, отказывался. Бледный и мрачный, сидел он в своем углу, и единственной мыслью его всегда было: «Мне нужно вырваться из этой среды, надо оставить все это далеко-далеко позади».

«Барбаре легко, – думал он теперь, беседуя с генеральшей. – Перед ней были открыты все пути. Она типичное дитя крупного капитала. Как удивили бы ее черные стороны жизни, которые познал я. Все, чего я добьюсь, и чего уже добился, – все это я сам, сам, благодаря собственным усилиям». Не без язвительности он сказал своей молодой жене, когда та подвела его к столу, заваленному поздравительными телеграммами и подарками:

– Телеграммы, конечно, все тебе. Меня никто не поздравит.

Барбара засмеялась, как ему показалось, довольно презрительно и даже самодовольно:

– Напротив, Хендрик. Многие поздравили одного тебя – например, Мардер.

Из высокой пачки писем, открыток и телеграмм она выбрала те, что были адресованы Хендрику. Кроме Теофиля Мардера, чье поздравление к свадьбе было составлено в многозначно-корректных, явно презрительных оборотах, лежали поздравления от маленькой Ангелики Зиберт, директоров Шмица и Кроге, Гедды фон Герцфельд и – он ужаснулся – от Джульетты. Откуда она узнала адрес, дату? Хендрик побледнел, смял телеграмму. Чтобы отвлечь внимание, он несколько преувеличенно восхищался подарками, которые получила Барбара: фарфор и серебро, хрусталь, книги, украшения, любовно и тщательно выбранные друзьями и родственниками.

– Что со всем этим делать? – спросила Барбара, беспомощно оглядывая разложенные по столу сокровища. Хендрик подумал о том, что элегантные вещицы очень неплохо выглядели бы в его гамбургской комнате. Но он ничего не сказал, усмехнулся и пожал плечами.

Подошел молодой человек, присутствие которого несколько беспокоило Хендрика, – Себастьян. Он говорил с Барбарой торопливо, на каком-то трудно постижимом, богатом интимными намеками жаргоне. Хендрик лишь с трудом улавливал суть. Он про себя отметил, что этот юноша, которого Барбара называет лучшим другом юности, о котором она говорит, что он пишет прекрасные стихи и умные статьи, ему крайне несимпатичен. «Он высокомерен и несносен!» – думал Хендрик, тушуясь в присутствии Себастьяна, хотя тот был с ним крайне любезен. Но именно эта ни к чему не обязывающая, чуть снисходительная любезность оскорбляла его. Пепельно-светлые волосы Себастьяна густо падали на лоб; у него были благородные, несколько усталые черты, длинный нос, а глаза серые, с поволокой. «Наверное, его папаша тоже профессор или что-нибудь в этом роде, – решил Хендрик. – Избалованный, остроумный – такие и портят души девушек, подобных Барбаре».

После еды сидели вместе в погребке: на террасе стало слишком жарко. Фрау Белла сочла своим долгом поговорить о литературе. Она рассказала, что в поезде прочитала что-то ужасно милое, буквально захватившее ее, – как, бишь, фамилия автора, «ну, вот этого русского, великого! Самого великого!» – восклицала бедняга, терзаясь.

– И как же я могла позабыть фамилию, это же мой любимый писатель!

Николетта спросила, не о Толстом ли речь.

– Совершенно верно – Толстой! – радостно подтвердила фрау Белла. – Я же говорю – величайший! Это была какая-то совсем новая его вещь…

Скоро выяснилось, что эти восторги у матери Хефгена вызвал рассказ Достоевского. Хендрик покраснел как рак. Чтобы сменить тему разговора и доказать высокомерному обществу, что в трудные минуты он не предает своей матери, он стал демонстративно обращаться только к ней и, весело хохоча, перебирал смешные приключения из прошлого. Как было смешно, когда мать и сын на масленицу устроили маскарад и напугали отца Кёбеса! Фрау Белла переоделась пашой, а маленький Хендрик, которого тогда звали Гейнцем (но это сейчас не упоминалось) – Баядерой. Все перевернули вверх дном. Папаша Кёбес не верил своим глазам, когда заявился домой.

– Мама первая поняла, что мое призвание – театр, – сказал Хендрик, любовно глянув на мать. – Отец долго не хотел об этом слышать.