Изменить стиль страницы

Хефген работал по шестнадцать часов в сутки, и по крайней мере раз в неделю с ним случался нервный приступ. Кризисы бывали всегда очень сильные и принимали самые разнообразные формы. Однажды Хефген упал на пол и молча бился в припадке. Другой раз он оставался на ногах, но кричал диким голосом, и так продолжалось пять минут без перерыва. А то однажды случилось, что он на репетиции вдруг, ко всеобщему ужасу, процедил, что не может раздвинуть челюсти, что у него спазмы, что он может только бормотать. Перед вечерним представлением, в уборной, он заставил Бёка – который все еще не получил свои семь марок с полтиной – массировать ему нижнюю часть лица, стонал и что-то бормотал, не разжимая зубов. Спустя же четверть часа, на сцене, его артикуляция была свободна, как никогда. Он был ловок, блистал и имел успех.

В тот день, когда принцесса Тебаб избила его и изругала, он плакал, кричал и бился – это был ужаснейший приступ. Все актеры испуганно обступили его, а ведь они уже на всякое нагляделись. В конце концов фрау фон Герцфельд облила бесноватого водой. Джульетта, надо сказать, очень редко давала своему другу повод к такому отчаянию. Обычно она появлялась в его квартире точно в установленный час и делала именно то, чего он от нее ждал. Поздоровевший, свежий, еще более изобретательный, еще более властный, выносливый, он расставался со свой возлюбленной. Он говорил Джульетте, что любит ее, что в ней одной смысл его жизни. Иногда он сам верил тому, что ей говорил. Разве не расставался он у ног своей Черной Венеры со своей гордостью, не бросал ей под ноги свое тщеславие? Это ли не любовь? Бывало, он задумывался над этими ночами, когда возвращался из «Г. X.». Тогда он говорил себе: «Да, я люблю ее. Правда». И слышал в себе еще более глубокий голос: «Зачем ты себя обманываешь?» Но ему удавалось заглушить этот голос. Самый глубокий голос молчал, и Хендрик верил, что способен на любовь.

Маленькая Ангелика страдала, Хефген об этом не заботился. Фрау фон Герцфельд страдала. Он ее тешил интеллектуальными беседами. Рольф Бонетти страдал из-за маленькой Ангелики, которая оставалась недоступна ему, несмотря на пылкие и упорные ухаживания. И прекрасному молодому любовнику оставалось довольствоваться Рахель Моренвиц. Он склонялся к этому с отвращением, и маска брезгливости не сходила с его лица. Ганс Миклас – ненавидел. Он голодал, когда Эфой не кормила его бутербродами. Он со своими политическими единомышленниками ругал марксистов, евреев и их еврейских пособников. Упрямо тренировался, получал незначительные роли, а под скулами залегали все более черные тени.

Со своими политическими единомышленниками много времени проводил и Отто Ульрихс. И ему было неприятно, что открытие Революционного театра все время откладывалось. Каждую неделю Хефген придумывал новую увертку.

Часто Ульрихс после репетиции отводил своего друга в сторону и молил:

– Хендрик! Когда же мы начнем?

Хендрик в ответ быстро и страстно заговаривал о гнилости капитализма, о театре как орудии политики, о необходимости сильного, отточенного художественно-политического воздействия на массы и под конец обещал сразу же после премьеры «Мице – мастер на все руки» начать репетиции для Революционного театра.

Но вот прошла прочувствованная рождественская премьера, потом прошли другие премьеры, сезон близился к концу, почти уже кончался. А Революционный театр все еще существовал только на роскошной бумаге, на которой Хефген вел переписку – торжественную и очень обширную – со знаменитыми писателями социалистического толка. И вот однажды, когда Отто Ульрихс стал вновь его теребить и уговаривать, Хендрик ему ответил, что в этом сезоне, к глубокому его сожалению, по причине роковых обстоятельств дело уже не выгорит. К сожалению, придется подождать до осени. Лицо Ульрихса омрачилось. Но Хендрик положил руку на плечо друга и единомышленника и говорил тем неотразимым голосом, который сначала пел, дрожал, а потом креп и отдавал медью, ибо Хефген бичевал моральное разложение буржуазии и славил международную солидарность пролетариата. Ульрихс смирился. Распростились с долгим прочувствованным рукопожатием.

Как раз тогда готовилась последняя новинка сезона: в комедии Теофиля Мардера «Кнорке» Хендрик Хефген репетировал главную роль. Эта пьеса Мардера, критикующая общество, имело огромный успех. Все знатоки расхваливали индивидуально-яркий стиль пьесы, ее безошибочную сценическую убедительность и безжалостно разящую злость. На премьеру «Кнорке» собирались приехать критики из Берлина. Впрочем, на премьеру – не без трепета – ждали и самого автора. Ибо бескомпромиссно высокое мнение Мардера о себе самом было всем столь же известно, сколь и его наглость и склонность к беспричинным, громким и затяжным скандалам.

Однако при всем своем страхе Хефген радовался перспективе визита знаменитого драматурга. Он почти не сомневался в том, что этот ясновидец и опытный муж будет покорен блеском его исполненья.

«Я должен хорошо сыграть в «Кнорке», – поклялся себе Хендрик.

Чтобы целиком посвятить себя роли, он передал режиссуру директору Кроге, который собаку съел на комедиях Теофиля Мардера. «Кнорке» принадлежал к циклу сатирических пьес, которые высмеивали немецкую буржуазию при Вильгельме II. Герой комедии был выскочка, который с помощью подло заработанных денег и беспринципного, низкого, надменного ума завоевывает себе власть и влияние в высших кругах. Кнорке гнусен, но и привлекателен. Он представляет собой новый тип буржуазного выскочки – очень жизнеустойчивого, далекого от благородных помыслов. Все ждали, что Хефген будет превосходен в этой роли. Он умел передать жестокость, резкость, а иногда почти трогательную беззащитность. Он привнес в роль и робкую, но спервоначала ослепляющую величавость гранда, проявлявшуюся в осанке и жестах, и вульгарную, подлую, ловкую демагогию подонка, готового на все, лишь бы вылезти в люди, и бледное, застывшее, почти героическое лицо, и даже ужас в глазах при виде собственного взлета, который поистине головокружителен и может вдруг кончиться падением. Несомненно, в этой пьесе Хефген должен был стать сенсацией.

Его партнерша – спутница жизни Кнорке, не менее бессовестная, чем он сам, но слабее его только потому, что она любит Кнорке; его партнершу в этой гениальной комедии играла молодая девушка, которую Теофиль Мардер настойчиво рекомендовал в письме, выдержанном в энергичном, почти гневном тоне. У Николетты фон Нибур было еще довольно мало практического театрального опыта – она выступала очень редко и только в небольших городишках. Но она была существом очень самоуверенным – настолько, что почти вгоняла окружающих в страх. Мардер в резких выражениях угрожал бедному Оскару X. Кроге самым ужасным скандалом, если дирекция Художественного театра не ангажирует фон Нибур на главные роли. Грозный тон драматурга заставил Кроге сжаться от страха, и он пригласил Николетту в виде пробы сыграть в «Кнорке». Она приехала со множеством чемоданов из красной лакированной кожи, в широкополой черной мужской шляпе и огненно-красном плаще. У нее был большой нос крючком, сверкающие кошачьи глаза и высокий красивый лоб. Все сразу увидели в ней личность. Моц отметила это благоговейно взволнованным голосом, и никто в «Г. X.» не смог возразить, даже Рахель Моренвиц, хотя эта последняя и была недовольна прибытием новенькой. Ибо очевидно было, что Николетта – тоже инфернальная дама, и ей даже не нужен монокль или длинный мундштук, чтобы доказать это миру.

Рольф Бонетти и Петерсен спорили о том, можно ли назвать Николетту красивой. Энтузиаст Петерсен находил ее «просто ослепительной». Осторожный знаток Бонетти предпочел ограничиться понятием «интересная».

– О красоте не может быть и речи при таком носе! – бросил он небрежно.

– Но какие глаза! – восторгался Петерсен, тревожно озираясь, как бы не услышала Моц. – А как она держится! Да, прямо-таки величаво.

Николетта прошла мимо окон под руку с Хефгеном, на что все тотчас обратили внимание. Ее голова с гордым носом, сверкающим взглядом и высоким лбом походила на голову юноши эпохи Возрождения. Фрау фон Герцфельд, ревниво наблюдавшая за парой, печально, но проницательно это отметила. Николетта держалась очень прямо. Ярко накрашенные тонкие губы резко и точно артикулировали. Каждая фраза четко звенела. Гласные она выбрасывала далеко вперед, так что они звучали отточенно и плоско, ни один согласный не пропадал и даже самые несущественные слова становились верхом речевой техники.