Здесь же на станции мне впервые пришлось увидеть очень странную группу евреев. Несколько пожилых, солидных, хорошо одетых людей и с ними тоже хорошо одетые мальчики переносили с одного места на другое какие-то камни. Они подолгу сидели и казались углубленными в какие-то свои мысли, не имевшие ничего общего с окружающим, и делали все как в полусне. Особенно мне запомнился один из них — полный, седой в светло-коричневом костюме хорошего покроя и с ним, не отходящий ни на шаг, мальчик лет десяти-двенадцати. У всех на груди и на спине небольшие желтые тряпичные метки. Только потом я узнал, что это шестиугольные звезды, еврейский символ — звезда Давида.
Наконец нас построили в колонну, и мы двинулись. Это был очень тяжелый путь. Жара, пыль, бессилие. Шла уже не колонна, а толпа. Я шел потому, что все шли. Тех, кто падал, по приказанию немцев тащили более здоровые. Временами глаза заволакивало как туманом, и все это казалось сном. Я стал отставать. Внезапно почувствовал толчок в спину (и, конечно, резкую боль). Это немец подгонял отстающих прикладом. Он же знаком показал на соседа, дескать, помогай. Приказ, кажется, относился ко мне, и вот мы идем, поддерживая друг друга: когда он вот-вот упадет, я его держу, когда я начинаю шататься — поддерживает он. Был привал. Большинство бросилось на придорожное поле овса. Наконец, впереди показалась колючая проволока и за ней большие складские здания красного кирпича. За проволокой лагерь. Его обитатели смотрят на нас равнодушно: к таким видам здесь привыкли. Но вот нас привели в пустой загон без построек, огороженный только проволокой, а когда стемнело, дали есть: буханку черствого хлеба на пять человек и литровую банку жидкого пресного супа, в котором плавали редкие листики кислой капусты и разваренные зернышки пшена. Это уже на каждого. Ночевали под открытым небом и небольшим, к счастью, дождем. Утром нас начали сортировать. Знакомого лейтенанта, как легко раненного, отделили. На память он дал мне записную книжку, которая хранилась до 1946 года. Наиболее слабых и тяжело раненных перевели в один из бараков, виденных нами при подходе к лагерю. Их много, и все они отгорожены друг от друга проволокой. Но сообщение между бараками все же было.
Лагерь был огромный, на несколько тысяч человек. Снаружи оплетен в несколько рядов колючей проволокой. По углам вышки. Внешняя охрана — немцы: Но были и внутренние охранники, как бы полицейские. Это были уже наши. И не то в насмешку, то ли по какому-то соображению все они носили фуражки НКВД. Морды здоровые, сытые, у всех самодельные плетки: на короткой палке гофрированная трубка от противогаза, наполненная для тяжести песком. На ногах начищенные сапоги гармошкой. Лупят плетками налево и направо просто так: «А ну, давай, быстрей шевелись!» — по любому, проходящему мимо. Особенно издевались над евреями, которых тут было много. Водили только строем и только с песнями, обычно пели «Катюшу». Когда делать было нечего, заставляли «убирать» территорию лагеря: расставят друг от друга на вытянутую руку, и по команде все нагибаются и подбирают соринки, потом по команде выпрямляются, и так, пока не надоест синей фуражке. На евреях же возили и кухни. Несколько человек подвозят походную кухню к проволоке, окружающей двор вокруг барака, затем почтительно отходят и сидят в стороне, ждут, когда надо везти дальше. В одной такой группе возчиков я увидел своего бывшего бойца, еврея из Западной Белорусии, Вишневского. Мы стояли у разделявшей нас проволоки, разговаривали, сочувствовали друг Другу, но помочь друг другу мы здесь ничем не могли. Больше я его не видел. По ночам слышались выстрелы. Говорили, что это расстреливают евреев.
По утрам большие колонны уходили на какие-то работы, но оттого, что много народа уходило, в лагере людей не становилось меньше. Вечером арестанты возвращались усталые, но, видимо, довольные. Почти все несли с собой что-нибудь в лагерь: чем-то наполненные противогазные сумки, узелки, у многих подмышками вязаночки дров. В лагере целый день шел торг; чего только не продавали, меняли, предлагали — от картофельных и огуречных очисток до костюмов, плюс широкий спектр услуг (побрить, полечить и т.п.). Кормили раз в день, одно и то же меню — буханка хлеба на пятерых и литровая банка жидкого супа из пшена и капусты. Эти банки, отбросы немецких кухонь, были у всех, а у некоторых даже по две. Такие счастливчики при раздаче ухитрялись наполнять обе банки, скрывая одну под полой шинели. Если раздатчик это замечал, то лупил длинной поварешкой.
Бараки — большие складские помещения с полом из крупного булыжника и без потолков — на ночь запирались. В бараке полно народа, и днем под железной крышей даже при открытой двери жарища и духотища. Если ночью хочешь оправиться, то надо идти в подворотню. Но лучше этого не делать, так как в темноте на кого-нибудь наступишь, и тебя излупят. Народ весь новый, друг другу незнакомый, и отношения между людьми самые звериные. Были и маленькие, сплоченные группки. Но это не улучшало общих отношений. Поначалу я спал в середине барака, и ночью у меня стащили пилотку и ложку. Так и ел без ложки, благо супец был жидким. Затем я перебрался спать к стене, ближе к углу, справа от ворот. В самом углу обитал санитар со своим хозяйством — в бараке только раненые и больные. Санитар был центром обмена и ростовщичества барака, и медициной здесь не пахло.
Лежать на камнях было очень неудобно, так как лежал я только на одном боку. Я все искал наиболее удобное положение — на тазобедренном суставе появился пролежень. У соседа слева была противогазная сумка, и я попросил ее, чтобы принести песок со двора и как-то сравнять булыжники. «Натаскаешь мне, тогда дам», — согласился он, хотя был значительно здоровее и крепче, чем я. Потом отношения с ним несколько наладились, и он даже давал мне лезвие безопасной бритвы побриться. Лезвие это, хотя и было, судя по надписи на нем, английское, но от долгого употребления страшно тупое. Воды и мыла для бритья не было, вместо них — собственная слюна. Сосед справа лежал ко мне спиной. У него ранение было в голову, и вся повязка промокала так, что гной стекал на спину. Воняло изрядно, а я лежал к нему лицом. Были больные и кровавым поносом. Один из них часто выходил совершенно голый, шатаясь и чуть не падая. Потом его куда-то унесли, унесли так же голого и почему-то на железном листе.
Однажды ночью я проснулся от сильной боли в левом боку. Боль не давала дышать, каждый вдох страшно колол и, чем глубже он был, тем сильнее боль. Приходилось дышать очень поверхностно и часто. Но это было мучительно. Вероятно, был сильный жар: очень хотелось пить, весь рот был сухим, и было очень жарко. Все это происходило на фоне какого-то бреда: во мне, в голове или в носу — сидят два человека постарше и помоложе, как будто отец и сын. Они спорят и ссорятся между собой. При этом из носа у меня уже наяву течет, и это мешает дышать. Я хочу втянуть в себя или, наоборот, высморкаться, но и то и другое вызывает страшную боль. Когда мне удается все же это сделать — побеждает один из спорщиков, и все на время успокаивается. Чувствую, что брежу, что все время страшно ругаюсь, ругаюсь вслух, получается что-то вроде причитания, сплошь состоящего из ругательств. Прошу санитара, благо он близко, дать мне попить. Воды нет. И так всю ночь. Наутро я еле встал. Поднимался в несколько приемов, сначала на колени и так далее. С трудом вышел во двор, весь согнувшись на бок, который непрерывно болел. Аппетит исчез, в теле жар. Сколько времени я провел в этом состоянии не помню, но, кажется, не долго. На мое счастье барак начали рассортировывать. Отбирали тяжело раненных для эвакуации. Осмотр был поверхностным, повязок не снимали (за все время перевязок вообще не было). Отобрали и меня. Мне сделалось все безразличным. Отобранных погрузили в крытые повозки и куда-то повезли. Перед отправкой дали по куску хлеба, на который я теперь смотрел равнодушно. Вечером погрузились на платформы с высокими бортами. Где мы ехали, я не видел. Иногда только обращал внимание на верхушки сосен, проплывавших в темном ночном небе. Днем прибыли в Вильно. Долго стояли на станции. Началась разгрузка. Меня ссаживали и скрюченного вели под руки к машине. Как сквозь туман я видел толпу людей, стоявших в стороне, слышались их голоса. Потом смутно помню двор серого здания, коридор и душ. Перед душем стригли электрической машинкой (память и это отметила). Отметила она, как с головы текли грязные желтые струи. Особенно поразил? меня собственная худоба. В мозгу промелькнуло сравнение с фотографиями голодающих индусов: тонкие, как палочки, ноги с непривычно большими коленными суставами, такие же высохшие руки, живота нет, выпирают ребра. И вот тут сделалось ужасно жалко себя, жалко до слез... Потом в белом белье, с чьей-то помощью поднимался по широкой лестнице. Потом палата и кровать у окна. Помню, как женщина-врач выслушивала меня, лежащего на спине. Она припадала ухом к груди, ее густые волосы лезли в лицо и мешали дышать. Эта женщина, Александра Иосифовна Брюлева, впоследствии совершенно случайно сыграла особую роль в моей судьбе.