В “Жизнеописании” Фонвизин справедливо говорит о Панине:

“По внутренним делам гнушался он в душе своей поведением тех, кои по своим видам, невежеству и рабству составляют государственный секрет из того, что в нации благоустроенной должно быть известно всем и каждому, как то: количество доходов, причины налогов”, и пр. Следующая тирада о Панине содержит в себе не менее существенный предмет сатиры Фонвизина и других.

“С содроганием слушал он о всем том, что могло нарушить порядок государственный: пойдет ли кто с докладом прямо к государю о таком деле, которое должно быть прежде рассмотрено во всех частях Сенатом; приметит ли противоречия в сегодняшнем постановлении против вчерашнего; услышит ли о безмолвном временщикам повиновении тех, которые по званию своему обязаны защищать истину животом своим; словом, всякий подвиг презрительной корысти и пристрастия, всякий обман, обольщающий очи государя или публики, всякое низкое действие душ, заматеревших в робости старинного рабства и возведенных слепым счастием на знаменитые степени, приводили в трепет добродетельную его душу”.

Сравнивая эти речи с “Вопросами”, нельзя не усмотреть в последних почти прямое переложение и, следовательно, огромное влияние этой светлой личности с сильным характером на нашего автора, которому характера-то как раз и недоставало. И если Фонвизин несколько изменил себе в оправдательном письме своем к императрице, то нельзя не признать, что в целом он все же был близок по духу к этому образцу. “Он не имел, — как говорит о нем г-н Пятковский, — тех специфических свойств придворного литератора, которыми владел с избытком Державин. Фонвизин был слишком прям, угловат, мало кланялся и мало унижался. Он как будто требовал, а не выпрашивал уважения к своему таланту и к себе”. Он не умел говорить истину царям с улыбкой, хотя по натуре не способен был также и к горячему негодованию Радищева или энтузиазму А. Тургенева. Умный и рассудительный Фонвизин не решался более выходить из рамок, отмежеванных сатире XVIII века, не решался более разлучаться на своем пути с тою прекрасной женщиной, чье имя Осторожность, следуя совету издателя “Живописца”, но его ум и талант нашли полное выражение в комедии “Недоросль”.

“Недоросль” и “Горе от ума” живут под одною крышей и отнюдь не случайно обращаются под одним корешком на книжном рынке. Это те поверстные столбы общественного развития, по счастливому выражению автора монографии о Сумарокове, которые указывают преемственное развитие литературы и общества. После Фонвизина комедия продолжала разрабатывать типы, указанные Сумароковым и сатирой первого десятилетия царствования Екатерины, но вплоть до “Горя от ума” сцена уже не видела больше столь яркого протеста против угнетения и произвола, которые продолжали, однако, существовать.

И все же “философия на троне”, Фонвизин и его комедия как выражение нравственной идеи явились не чем иным, как результатом общего движения века. С воцарением Екатерины вступила на трон и просветительная философия. Императрица стала достойной продолжательницей дела Петра Великого. “Новые начала и взгляды поражают нас уже, лишь только прикоснемся к ветхим листам петровского времени. Чувствуешь, что чем-то молодым, свежим, свободным пахнуло в дремотной, заповедной тиши”. Европа и особенно Париж становятся обетованною землею всех выдающихся по стремлениям людей.

Правительство часто содействует, но и личная инициатива очень сильна. Ломоносов узнает свое призвание лишь в Германии. “Баснословно чудесными путями, чуть не пешком, перекочевывает в Голландию и потом в Париж другой основатель нового стиха — Тредиаковский; к выезжим французам идет в науку Сумароков, к немцам — Федор Волков. И когда они приходят к сознанию, что пора ученья и скитанья для них прошла, они закладывают фундамент обновленной словесности, внося каждый, по мере способностей, свой вклад: Кантемир — свои сатиры, Ломоносов — научную пропаганду и торжественную лирику, Тредиаковский — стихосложение, Сумароков — трагедию, Волков — национальную сцену.

Служба этих людей была велика, но узка была сфера, в которой они вращались. Коснемся вслед за ними какого-нибудь из произведений нашей просветительной поры, будет ли это екатерининский “Наказ”, статья ли сатирического журнала, — и мы тотчас почуем иные, более глубокие ноты. Дело идет уже о высших правах личности и народа, взвешиваются и определяются обязанности правителей, устанавливаются человечные отношения к низшей братии, преступнику, рабу, детям, выдвигается вопрос об освобождении крестьян; высшее дворянство и двор гнутся под ударами насмешек Державина и Фонвизина, темное и жестокое помещичество, вороватый суд обличаются журналами; развивается широкая и филантропическая образовательная деятельность первоначального масонства, которое видит перед собою одних братьев-людей там, где прежде были лишь господа и холопы; сильно затронуты вопросы о свободе печати, гласности суда, литература пытается усвоить себе самостоятельность, даже прямо оппозицию суждений, живительно действующих там, где все дышало однообразием мнений; пробужден интерес к жизни народа, и бытовая стихия внесена на сцену; сам Фонвизин пишет целую книгу о необходимости образовать среднее сословие. Сказывается во всем близость к жизни, пробуждение духа, сказывается и в литературной полемике, хотя бранчивой, иногда неприличной; и, наконец, в обилии переводов обнаруживается горячее стремление к общению с целым миром”.

Фридрих Великий, получив “Наказ” от Екатерины, писал в Петербург своему посланнику графу Сольмсу: “Ни одна еще жена не была законодательницей, сия слава предоставлена российской императрице, которая ее, конечно, достойна”. Хвала эта была вызвана главным образом тем, что в свой “Наказ” Екатерина целиком внесла идеи энциклопедистов, которых ревностно изучала, будучи еще великой княгиней, вместе с княгиней Дашковой. Особенным любимцем ее был Вольтер; она называла его “Божеством веселости”, а о себе говорила также, что веселость — “ее сильная сторона”. Таким образом, в ее благосклонности к Вольтеру и Нарышкину, ее шуту, было кое-что общее. Стоит вспомнить, как она защищала “шпыней” и “балагурство”, утверждая, что для этого нужен ум. С другой стороны, насколько искренно и глубоко было ее увлечение энциклопедистами, видим не только из ответа ее Дидро и переписки с Гриммом, о которой академик Я. К. Грот говорит, что в ней прежде всего бросается в глаза шуточный тон, но и из дел ее, принявших совсем иное направление, когда то, чему она поклонялась, она же стала называть “французским заблуждением”.

К числу явлений, вызванных нравственным движением века, принадлежало масонство. Движение это было не свободно от крайностей, приблизивших его впоследствии к обскурантизму, но во времена Новикова оно было сильным образовательным средством и поэтому занимает почетное место в истории нашего общественного просвещения. Любовь, взаимное общение, стремление к гуманности и равенству были присущи этому явлению.

Принадлежность к масонству требовала серьезности мысли и чувства и известного настроения, к которому Фонвизин как раз был совершенно неспособен. Здесь обряд строго соединялся с нравственным обязательством, тогда как видимая набожность Фонвизина ни к чему его не обязывала, как показывает его собственное “Признание”.

Сама императрица никогда не благоволила к масонству как к явлению прежде всего не веселого характера, носящему меланхолическую печать, как не благоволила она по той же причине и к Руссо. Державин ставил ей в заслугу, что она:

К духам в собранье не въезжает,
Не ходит с трона на Восток.

Масонство, вольнолюбивые мечты, иногда “томная задумчивость” равно явились отражением просвещенного сознания. Холодный, рассудочный ум Фонвизина удержал его от чересчур горячих увлечений, хотя не спас от ханжества и влияния мистика Теплова. Вследствие этого комедия “Недоросль”, хотя и явилась выражением общественного самосознания, лишена того горячего, живого чувства протеста, которое наполняет “Горе от ума”, лишена и той глубокой меланхолии, которая у Мольера дает читателю чувствовать сквозь зримый смех невидимые слезы. Как и сам Фонвизин, его “идеалы” — Правдин, Стародум, Милон, Софья — все “умны”, порядочны, но холодны, чересчур благоразумны и заученным манером излагают господствующую теорию “просвещенного деспотизма”. Казалось бы, у Фонвизина были под рукой прекрасные “подлинники” новых людей, таких, как князь