Изменить стиль страницы

«Вальс до-диез минор», опус 64, № 2 — одно из самых интимных музыкальных признаний Шопена.

Шопен i_021.png

Каждая его часть, проникновенные в своей грусти первая и третья, более светлая, более широкая мелодия (ре-бемоль мажор) средней части, завершается быстрым, угасающим рефреном, который как бы говорит: «Грустно, правда? А мне все равно, а мне все равно, будь что будет…» — и этот безразличный жест рукой замирает где-то вверху; и снова рефрен, все быстрее, все механичнее в своем пианиссимо без интонации: «все равно…». А ведь ясно, что не все равно и что правда — это волнующая грусть вальса, а не танцевальное риторнелло рефрена.

И была такая минута, когда человек этот, который никогда никому ничего не сказал и со штутгартских времен ни слова не доверил бумаге, написал на перевязанной стопке писем два слова: «Мое горе». Он взял в руки перо, может даже очинил его, задумался на миг и написал: «Мое горе». Должно быть, это была очень тяжелая минута…

Написав эти слова, Шопен почувствовал, что тяжелые врата навсегда закрылись в его душе. За ними остался огромный кусок жизни, они отделили огромную страну иллюзий, они завершили огромный период бытия. Захлопывались двери юности. Наступали годы без надежды на счастье.

Он надевал последнюю маску, как герой «Генриха IV» Пиранделло в конце этой драмы, со словами, которыми эта драма завершается: «И с этих пор уж навсегда, до конца жизни…» Его уж не ожидала никакая правда жизни, ему оставалась одна лишь правда искусства. Это очень много, но это так мало для человека. С глухим стуком упала маленькая стопка писем, перевязанная ленточкой от коробки конфет, на дно ящика стола.

Завершилось.

Случилось это, наверное, уже тогда, когда на его пути стала другая женщина. Жорж Санд! Сколько же чернил пролито по поводу этих отношений, сколько велось споров и дискуссий, сколько литературных и полулитературных сочинений возникло на сей счет, а вопрос, кто тут был прав, кто виноват, почему все тут так запуталось и почему именно так все запуталось, и до сего дня остается неразрешенным. Встретились натуры совершенно разные и чрезвычайно сложные, и с самого же начала можно было предвидеть, что ничего хорошего из этого знакомства, из этой любви, из этой дружбы не выйдет. Во всей этой истории столько аспектов, сколько их вообще бывает во взаимоотношениях любых двух выдающихся людей, и чем больше анализируешь эту проблему, тем больше появляется этих аспектов. Здесь нельзя брать сторону Жорж Санд или Шопена. Оба они запутались в сетях, которые расставила каждому из них их собственная натура, оба они принадлежали к тому типу людей, которые скорее могли бы отказаться от всего что угодно, но только не отречься от самих себя.

Когда Шопен через Листа — в 1837 году — познакомился с известной писательницей, слава о которой гремела по всем «салонам», он почувствовал себя в опасности. «Антипатична», — сказал он сам себе. И не успел опомниться, как спустя несколько месяцев был уже ее любовником.

Жорж Санд была весьма сложной натурой, но можно сказать, что жила она как будто бы в двух совершенно отличных мирах. Первый — был миром, где она создавала свои чудаковатые романы, миром ее эксцентричности, ее амуров и экстравагантного образа жизни; второй, гораздо менее известный широкой публике, был миром очень женским и, скажем даже, очень простым: миром обыкновенной женщины, матери, хозяйки, жены, любительницы красивых пейзажей и холодных купаний, человека, любящего много и хорошо поесть, наконец это был мир автора реалистических сельских романов, единственной части ее наследия, которая выдержала испытание временем и читается в наши дни. Два эти мира, сдобренные чуднейшими и на первый взгляд противоречивыми чувствами, переплетались и смешивались в ней, что усугублялось также странным происхождением, неправдоподобными семейными традициями и невероятной методой воспитания.

Между двумя этими мирами существует связующее звено, эластичная материя, с помощью которой можно все выразить и все скрыть: слова, слова, слова! Ги де Пурталес называет автора «Лелии»: «cette femme si enveloppée de mots» — «женщиной, обернутой в слова»! Это превосходное определение. Все: мысли, чувства, дела, побуждения — Жорж Санд заворачивает в слова, как в шелк, как в хлопчатобумажную ткань, как в бумагу. Проникнуть сквозь эти слова и добраться до правды, до сути, конечно, можно, но дело это чрезвычайно трудное. И главнейшая трудность: она верит в эти свои слова, думает, что она искренна в моменты, когда произносит их, и, поскольку словесные потоки беспрестанно вступают в конце концов в противоречия друг с другом, Жорж Санд противоречит самой себе. Она верит не в мысли, не в поступки, а в слова, во фразы. «Тоute la vie de George Sand n’est qu'une tongue phrase»[89], — сказал кто-то когда-то. Ее красноречие поразительно, ее пи сательское терпение можно сравнить только лишь с «Sitzfleisch» Крашевского[90]. «Как же хорошо жить! Как же хорошо, несмотря на печали, несмотря на мужей… несмотря на раздирающие страдания! Жизнь упоительна! Любить, быть любимой! Ведь это только и есть счастье! Это истинный рай!» — писала она за несколько лет до знакомства с Шопеном. В то время, когда она его повстречала, она вновь была разочарована. Она уверовала, что Шопен даст ей истинное счастье в любви, чего до сих пор она тщетно искала, и ей страстно захотелось его, как новую куколку, новую игрушку. «Любить, быть любимой! Это истинный рай!»

Но в том-то и состояла трагедия, что мадам Санд не умела любить. Зато она была хорош им другом — у нас множество тому примеров.

Весной 1838 года сети были расставлены. Не так уж трудно понять, какая из сторон начала военные действия. Известное огромное письмо мадам Санд Войцеху Гжимале раскрывает нам всю ее тактику. Нас поражает искусство, с которым Жорж Санд, наверняка уверенная в том, что Гжимала покажет письмо Фридерику, представляет положение и ведет эту игру так, что в любом случае она должна увенчаться успехом. Переизбыток, просто океан слов превращается в этом письме в мастерски сотканную паутину, в которую должен попасться мотылек. «Существо Жорж Санд, — говорит об этом письме Ги де Пурталес, — отчетливо проявляется даже в том, а может быть, именно в том, что она старается скрыть».

Быть может, более всего тронули Шопена в этом письме материнские нотки, готовность к самопожертвованию, что порою заглушает аппетиты сладострастной кошечки, которая облизывается при одном воспоминании о мышке, о «нашем малыше», как она называет его в дружеском письме к Гжимало. В этом письме она притворяется бескорыстно искренней, пеленуя существо своего предложения в бесконечные фразы. Шопен отвечал автору «Лелии» страстью, в этом нет никаких сомнений, но более всего, может, его притягивала простота (за которой порою крылась примитивность) материнских чувств этой ненасытной любовницы и еще более ненасытной опекунши. «Я постоянно испытываю потребность в страдании ради других, — говорит знаменитая писательница. — Я постоянно должна удовлетворять это материнское беспокойство, которое уже привыкло заботиться о существе страдающем и измученном».

«Бедная Жорж, бедное дорогое дитя! — восклицает в одном из своих писем самый знаменитый и самый трагический из ее давних любовников Альфред де Мюссе. — Казалось тебе, что была ты моей возлюбленной, но ты была только моей матерью…»

В конце концов мотылек попал в сети паука, и в первое время эта паутина, такая шелковистая, такая нежная, даже заслонила ему весь мир. Иначе как бы Шопен решился на такой необдуманный и не вяжущийся с его рассудительностью шаг, как поездка зимой 1838/39 года на Майорку? Любовники строили воздушные замки, бог весть чего ожидая от этой зимы, проведенной «на юге». Предлогом была необходимость переменить климат детям мадам Санд, Морису и Соланж, — Шопен хотел стыдливо скрыть свой роман. Поэтому-то слух о нем и разошелся по всей Франции.

вернуться

89

Вcя жизнь Жорж Санд словно одна длинная фраза. (Прим. авт.)

вернуться

90

Крашевский, Юзеф Игнаци (1812–1887) — публицист, критик, весьма плодовитый писатель, автор более двухсот романов.