– Ну, во-первых, телеграмма-то вам, личная, а не в газету. А газета – не частное лицо, и мы не можем рисковать своим добрым именем, ввязываясь в заведомо проигрышное дело.
– Хорошо. Будем считать меня лицом частным.
Пусть!.. Тогда разрешите мне взять отпуск за свой счет, чтобы все-таки выяснить обстоятельства дела.
– Как угодно… Отпуск – пожалуйста. Но при одном условии: корреспондентский билет на время этого отпуска вы сдадите мне. А я его положу в сейф. Давайте сегодня же это и сделаем.
– В таком случае лучше уж я вместе с билетом отдам вам и заявление об увольнении с работы. Вам будет еще спокойней.
– Тоже не возражаю. Ваше право. – Он помолчал и, усмехнувшись, добавил:
– Тем более, как раз сегодня пришло тут одно письмецо по поводу вас… Вам не говорили?
– Нет.
– А то уж я подумал, не разыгрываете ли вы меня с уходом-то по собственному желанью. Предстоит разбирательство…
Я догадался:
– От Долгова письмо? – Он молчал. – Разберитесь как следует, Андрей Аркадьевич. Долгов, глядишь, и шапку вам подарит.
– Ценю я ваш юмор! – Он, и правда, рассмеялся. – Даже жаль вас отпускать!.. Да и шапку-то Долгов уже не подарит.
– Почему же?
– Как он пишет, по вашему анонимному письму райфинотдел ликвидировал его вполне законное хозяйство.
– А-а! Вот оно что!.. А почему же анонимному? Об этом я могу вполне официальное заявление послать…
Но о шапке вы не жалейте: он из кроликов шил. Вам не годится. Вам бобра нужно, не меньше.
Все-таки я не сумел его из себя вывести. Он опять хохотнул.
– Ей-богу, жаль отпускать!.. Но вы заявленьице – о себе – все-таки не забудьте оставить. А с письмом Долгова мы разберемся, не беспокойтесь.
– Вот за это – искренняя благодарность!
– За что?
– Вроде бы и угроза в ваших словах прозвучала…
Мне это лестно, поверьте.
– Ох и шутник!..
Я встал и вышел из кабинета. Тут же, секретарше, оставил заявление об уходе с работы и в тот же день взял командировку в «Литературке», – там давно приглашали меня сотрудничать.
Диалог с женой. Несостоявшийся.
– Но зачем же заявление-то было подавать?
– Ты этого не поймешь.
– Ну да! Ты честнее всех! Ты благороднее всех! Все остальные – трусы, карьеристы, перестраховщики, а тебе больше всех надо!
– Это верно: мне надо больше всех. Если считать, что все на тебя похожи. Но слава богу, это не так.
– А ты на кого похож? Вот ты-то и хочешь всегда себя выставить впереди других, за их же счет выставить!
– Да при чем тут я! Разве обо мне речь?
«Как хорошо, что не надо этого доказывать: нет у меня жены!..»
Диалог с самим собой – в самолете.
– И все же откуда в тебе такая уверенность в том, что не способен Саша на преднамеренное убийство?
– Это что же, он должен был заранее рассчитывать, когда и как ножом бить?
– Ну, мало ли какие обстоятельства!.. В конце концов, что ты знаешь о нем?
– Я помню его руки, глаза. Помню, как чай разливал и сдерживался, пока не разрешил ему отец рассказать о Боре Амелине, с которым Саша возился все время, о «хлебных» конфетах помню. Потом, как важно было для Саши оберечь чувство собственного достоинства этого первоклашки… Помню взгляд самого Ронкина – тогда, на давней охоте, – как он стыдился убитых уток, говорил что-то о пустых магазинных полках. Чего уж ему-то казниться было?
– При чем тут Ронкин?
– При том! Все при том, любая малость!.. Да! Вот что еще Ронкин рассказывал мне про сына: он, маленький, разломал как-то стенные часы, ходики. И когда отец спросил зачем, Саша ответил: «Они что-то сказать хотят и не могут. Так я их починить хотел, чтоб заговорили. Или хоть посмотреть, что у них внутри спрятано, пытается говорить…» Совсем как Наташка моя когдато: все пыжилась угадать, о чем думают ходики, боялась пропустить их слово какое-то… Случайное, конечно, совпадение. Но разве так уж трудно увидеть в чужом ребенке своего? Да и кто знает! – может, выросла бы моя Наташка действительно в чем-то похожей на Сашу. Я бы хотел этого. Несмотря ни на что, хотел. Может, в том вся и беда: было в Саше что-то девичье…
А Ронкин тогда называл ходики еще какими-то хорошими словами… Забыл, черт! Нет, помню: «ходунцы».
И потом – «ёкальщики»… И еще он рассказывал: Филька, ежик, берет еду даже из рук Саши. Разве и это – ни при чем?
– Но ведь и иное Ронкин про сына говорил. Помнишь? – дескать, нервы у него потраченные – послевоенная голодуха, и скитания по стране, и жизнь без матери… Сам же Ронкин и опасался: «При его-то требовательности к себе и другим выдержат ли нервишки?»
Вот и не выдержали!
– Возможно. Потому, наверное, в какую-то отчаянную секунду и поднял руку с ножом. Но чтоб заранее обдумать, чтоб мысль такую вынашивать? – нет, не верю!
– Но ведь – убил. Факт!
– Да. Но почему, как? – вот что важно.
– Предположим. Но ты сам говорил: «В любой поездке оставь выводы под конец, не строй схем, не домысливай». Где же логика?
– Так ведь разные вещи! Сейчас-то я не домысливаю, а всего лишь обдумать хочу случившееся, нравственное чувство свое выверяю.
– Всего лишь?
– Это – много!
– Так не перевесит ли это чувство объективную истину, которая всегда логична?
– Но без этого наверняка прозеваешь тот миг, когда заговорят ходунцы, ёкальщики заговорят, – прозеваешь!
– Ну, это уж вовсе не доводы: так, эмоции.
– А я и говорю об эмоциях…
Как и условились по телефону, я прямо с аэродрома – к Ронкину. И все представлял себе, как он бродит по опустевшей квартире. Нельзя его сейчас одного оставлять. Я даже и не подумал тогда, что позже обстоятельство это хоть кем-то может быть поставлено мне в вину.
Мы опять сидели на кухне. Ронкин пока еще ни слова не проговорил. Даже поздоровался молча. А когда я отказался от ужина, не настаивал – просто сдвинул посуду на столе к краю и принес пачку документов, положил передо мной.
Лицом потемнел Семен Матвеевич, скулы пообтянуло. Лишь глаза еще больше вроде бы стали, – Сашины глаза. Пальцы подрагивали, короткие, крепкие пальцы, сухие и чисто вымытые, а все же в трещинках на коже кое-где черные следы машинного масла, – въелось, не так-то просто его вывести, нужно распарить руки, а Ронкин, по всему судя, только что вернулся со смены: куртку рабочую снял при мне, аккуратно повесил в коридоре.
Наконец он заговорил:
– Я уж сам себе боюсь показаться предвзятым…
И такой у него голос был – глухой, будто и не его вовсе голос. Я теперь уже взгляд поднять не решался, а все смотрел молча на эти подрагивающие пальцы с черными трещинками.
– Тут у меня выписки из дела Сашиного, – после паузы объяснил Ронкин, – я чуть не все сдублировал.
И лучше уж – сразу читать…
Лист за листом подкладывал мне Семен Матвеевич, исписанные уже знакомым мне корявым, неустановившимся почерком. Я потом проверил в суде: копии документов были сняты Ронкиным верно.
Все-таки кое-что он был вынужден мне пояснять.
– После зимних каникул открыли новую школу – тут, недалеко, за несколько кварталов. Радость: занятия всего в две смены, Сашка пошел в первую. Все ученики – из разных школ, собрали по месту жительства.
Из старого Сашкиного класса – он один. И вот Боря Амелин туда же стал ходить, в первый класс… Да, тот самый Боря – так оно все сошлось… Он там на продленке оставался, ждал, пока у Саши уроки кончатся, вместе и шли домой – удобно… Но на третий день все и началось. Как и полагается, с пустяка. Один восьмой входил в кабинет химии, другой выходил – на перемене. И Саша столкнулся в дверях с парнем – здоровый, повыше меня ростом, некто Кудрявцев, второгодник.
Я уж его только на процессе увидел. Что про него сказать? У него и физиономия – типичного второгодника.
Или это мне теперь кажется?.. Саша говорит: Кудрявцев ему подножку подставил, и уж тогда он остановился и Кудрявцеву на ногу наступил, чтоб не вредничал…
А вот показания Кудрявцева… Вы читайте!