Во-первых, слуховой проход, который приводить к барабанной перепонке.

Во-вторых, барабанную перепонку, тонкую плеву серовато-белого цвета, эластичную, почти круглую, занимающую 4/5 окружности в желобке, устроенном в кости. Она составлена из трех слоев: снаружи кожа, затем идут волокнистая и слизистая оболочки. Снаружи она вогнута. Внутри же, спускаясь все ниже и глубже, мы встречаем маленький костяной отросток— это молоточек.

В-третьих, четыре маленьких косточки, молоточек, наковальню и стремя; они образуют суставчатый стержень, идущий от барабанной перепонки до овального отверстия, за которым находится внутреннее ухо. Вся эта система соединена мышцами. Когда при соприкосновении с звуковыми волнами вибрирует плева барабанной перепонки, цепь этих косточек передает вибрации внутреннему уху.

В-четвертых, Евстафиеву трубу — проход, который, расширяясь, доходит до горла.

В-пятых, лабиринт, заключающий полукружные каналы и улитку, около 6000 лучевых волокон и множество важных мелких деталей, которые было бы бесконечно долго описывать.

Из этого краткого описания следует, что звуковые волны, попадая в ушную раковину, достигают барабанной перепонки по слуховому проходу, конец которого защищен серой и волосками; в то время, как все внутреннее ухо защищено в костях черепа, барабанная полость наполняется воздухом, идущим из горла по Евстафьевой трубе; этот воздух, передавая вибрации, дает доступ звуку к слуховому нерву и к мозгу. Таким образом человек слышит, таким образом люди слышат друг друга, таким образом могла произойти речь и человечество могло умственно развиться. Чем был бы мир глухонемых?

— Хорошо, — ответил мой собеседник, — но это устройство уха ничего ровно не доказывает, так как оно произошло само собой.

— А! правда! Устройство не указывает на существование устроителя? Тогда слова не имеют уже никакого смысла?

— Устроитель и устроитель! Это зависит, как вы это слово понимаете.

— Конечно, я не подразумеваю под ним двуногого и млекопитающего человека, как мы с вами, типа земной человеческой расы. Я подразумеваю устроительную силу, бестелесную, природа которой нам так же непостижима, как мы сами непостижимы для разума муравья. Если у муравьев составилась идея о боге, они его представляли бы в виде муравья, жабы— под видом жабы, жирафы — под видом жирафа. Люди создали Бога по своему подобию. Не дадимся в обман этого невежественного простодушия. Избавимся от этого раз навсегда и пусть наша мысль парит выше.

Но будем логичны и воспользуемся нашим разумом, чтобы размышлять. Если вы соглашаетесь со мною, что ухо устроено, вы — деист, сами того не сознавая. Говорите об эволюции, сколько вам угодно, скажите, что ухо этой красавицы было когда-то таковым же рыбы, и что орган, начатый во времена первичной эпохи, едва закончен теперь, что природа употребила несколько миллионов лет, чтобы его создать, я вам отвечу вместе с Мольером, что время не принимает участия в делах, и вместе с Лапласом, что сто миллионов лет — это секунда в календаре вечности. Не соглашайтесь, что ухо устроено, чтобы ощущать звуки, чтобы преобразовывать воздушные волны, не звучные сами по себе, безмолвные и банальные, в звуки, в созвучия, в голос; не признавайте в этом слухового аппарата. Иначе вы погибли. Утверждайте, что дела происходят бестолково, глупо, и того хуже (так как в бестолковости и глупости имеется еще доля ума), но хаотически, случайно, благодаря какой-либо встрече безрассудных молекул, без законов, без управления, без всякого плана, и что в основе всего лежит только н и ч т о: вас поймут, если это возможно, но ваши научные идеи не будут противоречивы. Что же касается меня, то я вижу в постепенно устроенном ухе, в глазе, зрительном аппарате, во всей организации человека, не исключая ни одного органа, и в вековом развитии всего земного дерева жизни, доказательство устроительной силы, мнимо непостижимой для нашей мысли, но верной и безусловной, которую наука может отрицать, лишь запутываясь в безвыходных противоречиях. Природа говорит с нами языком, который мне кажется довольно понятным; отрицающий скептицизм не приводит никаких доводов в защиту своей идеи. Я верю доказательству природы.

Четвертая сказка. НАПОЛЕОН В ДОМЕ ИНВАЛИДОВ

В ясный солнечный полдень осени 1676 г. на берегу Сены встретились два министра Людовика XIV. То были два государственных мужа, коллеги и соперники, которые играли первую роль среди королевской администрации: Франсуа-Мишель Ле Теллие, маркиз де Лувуа, вельможа, преисполненный своею важностью, молодой и энергичный, в возрасте тридцати семи лет, и Жан-Баптист Кольбер, маркиз де Сеньелай, с хмурым и даже почти зловещим видом, в возрасте пятидесяти семи лет, хотя, судя по наружности, не менее 60, недовольный королем и его военными издержками. Лишь случай свел их здесь, так как они встречались почти только на советах монарха и на официальных церемониях. В этот момент, как тот, так и другой были немного утомлены своей полной заботами жизнью, находясь вдали от парижского движения, в чистом поле, которое тянулось вдоль правого берега Сены за деревней Пасси; они оставили свои кареты и блуждали по берегу красивой реки, зеркальная поверхность которой отражала волшебный апофеоз облаков заката. Оба будучи одинаково изумлены этой неожиданной встречей, могли от нее уклониться. Впрочем, бывают минуты, когда меланхолическая тщета человеческой славы сближает наиболее. враждебно настроенные души.

— Вы меня застаете, господин маркиз, — заговорил первым Лувуа, как бы извиняясь — за рассматриванием этого королевского Дота Инвалидов, который закончил нам государь, и я себя спрашивал, какое впечатление произведет магистральный собор в 323 фута вышины, план которого так горячо был одобрен Его Величеством?

— Я подобно вам, господин маркиз, — ответил Кольбер, — удивляюсь великим идеям короля. Мы открыли в Академии Наук королевскую обсерваторию и там мы еще лишний раз убедились, что Франция есть и должна оставаться первой страной в мире. Вполне справедливо, что офицеры и солдаты, раненые на службе Его Величества, не будут вынуждены просить милостыни. Я одобряю дом, одобряю даже церковь, но я не одобряю второй церкви, этого показного собора, этого памятника чванства и тщеславия, такого же ненужного, как и великолепного — так как он будет великолепен, если верить планам М. Мансара.

— Король ничем не должен пренебрегать для своей славы, — возразил Лувуа, — а памятники передадут эту славу будущим векам. Вы умно поступили, господин Кольбер, назначив пенсию в 3000 ливров Шапелену, величайшему из когда-либо существовавших во Франции поэтов, также, как и господину аббату Бурзэ, который посвятил всю свою жизнь на изучение человеческой литературы, и господину Доврие, не менее его бессмертному. Вы пожаловали пенсию в 2000 ливров Пьерру Корнелю и Менажу, в 1500—Бенсераду, в 1200—аббату Коттену, в. 1000— Молиеру, в 800—Расину. Это еще ничего. Но потомство забудет об этом даре, хотя у него перед глазами будет Дом Инвалидов, Луврский дворец Тюльери и Версальский, Вандомская площааь, обсерватория, Vаlde-Grâce, сальпетриер, которые просуществуют столько же, сколько и Собор Парижской Богоматери. Даже возможно, что этот дар не поставил господ Шапелена, Бурзэ и Доврие много выше Корнеля, Расина и Буало, и что он даже совершенно им не известен. Но это обыденное дело.

— A этот чудесный собор скоро будет закончен? — спросил Кольбер с простодушным видом.

— О! Через двадцать или тридцать лет.

— Мне тоже он нравится. Но что это за дуга, нарисованная над входной дверью дома?

— Это будет барельеф, изображающий Людовика Великого верхом на лошади, окруженного, подобно солнцу, двенадцатью знаками зодиака. Король Франции будет вечно сиять.

Продолжая таким образом разговаривать на берегу реки, оба собеседника заметили занятого забрасыванием сетей рыбака, который до сих пор скрывался за выступом крутого берега.