Изменить стиль страницы

Паяц обычно любил забраться куда-нибудь на возвышение: во-первых, так его было лучше видно... и, во-вторых, каждый художник, думается, где-то в глубине сердца чует, достоин ли он высокого места или нет. Приглядев какую-нибудь бочку или надежный ящик, он легко вскакивал на него и принимал грациозную позу человека, свободно владеющего не только словом, но и всем своим подвижным гибким телом. Его стройную ладную фигуру тесно облегал кричаще пестрый традиционный костюм, к шапке были приколоты пучком переливающиеся блеском перья заморских птиц, за спиной наискосок висела гитара; а на одном плече сидела у него маленькая обезьянка, которая вовсю кривлялась перед народом и строила ему препотешные гримасы. Истинный паяц должен был уметь не только ловко прыгать, кувыркаться и откалывать всякие курбеты, но и обязательно хорошо петь, танцевать и играть на музыкальном инструменте — он ведь в те поры выступал перед публикой совсем один; и, что самое главное, стоя на своей бочке, он мигом откликался, причем лаконично и остро, на любое неожиданно брошенное из толпы слово. Но ведь это был сам талант, так могло ли его затруднить что-либо подобное! Только не всё он веселил народ шутками-прибаутками да хитрыми выходками; нет, под конец, он, бывало, возьмет в руки гитару, привяжет обезьянку к ноге — теперь она на плече ему помеха — и заведет печальную песнь о гибели славного троянского мужа — Гектора.

— Кого-о? Гектора?! —встрепенулся Васико.

— А как же?! Я прочел в подсобной литературе, что, оказывается, как только один паяц доходил до места, где Гектора должен убить тот человек с особенной пятой, как некий венецианец поспешно совал ему золотой, чтоб он прервал свою песню.

— Это почему же так?

— Почему, Гриша, а чтоб продлить хоть на день жизнь Гектора... Вот вишь, как сильно верили слову паяца.

— Ты посмотри, а? И что же дальше...

— А то, что он до тех пор, оказывается, совал паяцу червонцы, пока у него полностью не опустевал кошель. Вот так-то, мой Васико...

— И Гектор... умер?

— А вы еще будете твердить, что деньги, мол, ничего не стоят,— втесался в разговор Гриша.

— Не-ет, кто говорит... — сказал Шалва и снова обернулся к Василию: — Ты о чем-то спросил меня?

— Да, Гектор, говорю... умер?

— Для того венецианца — да.

— Поди ж ты, какое дело! — чуть не вскричал от восхищения Васико. — Вот это читатель, я понимааю! Ух, золотой мой! — И, не в состоянии скрыть своей радости, добавил: — У него, выходит, был совсем такой же вкус, как у меня, а?! Мой самый любимый из всех героев Гомера — Гектор, потому что хитроумный и изворотливый Одиссей при всей своей отваге всегда готов был при случае к кому надобно подольститься; от подвигов Ахилла я тоже не в большом восторге — помилуйте, почему бы не броситься отважно в гущу боя, если ты твердо знаешь, что, кроме пяты, ты весь абсолютно неуязвим. Скажи мне кто-нибудь вот сейчас: сигани, Васико дорогой, с шест­надцатого этажа, поверь, ты ничем не рискуешь, у тебя и волос с головы не упадет, так плавно ты опустишься на землю, я и спрыгну, а чего мне, если только, конечно, буду знать, что имею дело с челове­ком слова, и хо-хо каким удальцом я после этого прослыву?! И потом, как можно до такой степени опростоволоситься, чтоб не уберечь ту самую единственную пяту! На что это похоже, правда! Это все ему в наказание за Гектора. К тому же, куда это годиться, разобидевшись из-за какой-то бабы, в самый разгар сражения умыть руки и отлеживаться где-то на боку. Троянцам надо было, видите ли, обязатель­но убить Патрокла, чтоб вновь раздуть в нем боевой пыл. Но ведь не из-за Патрокла же с самого начала шел он в битву?! Нет, ох, нет... Если ты воюешь, дорогой мой, так и воюй по-человечески, а не занимайся дележом баб, пусть и отличающихся — каждая в своем роде — необычайными прелестями. А возьмите вы Гектора, — лицо Васико засветилось от умиленья, — Гектор даже с законной супругой своей, Андромахой, не мог урвать время повидаться! Если и был кто истинным героем в троянской войне, то это один только, — будь благословенно имя его, — Гектор! Из-за похоти своего легко­мысленного братца он постоянно рисковал головой, отражая удары острых, как бритва Котика, мечей Одиссея, Агамемнона.

— А что это еще за Котик...— вяло поинтересовался Гриша.

— Парикмахер один, рядом со мной. Я о том говорю, что вечно подставляя голову под мечи этих чудовищ, он только раз, наконец, выкроил время, чтоб повидаться с женой и детьми, но был настолько выжат, измотан, весь заляпан кровью и грязью, что его, этого статного богатыря-красавца, невозможно было узнать, ибо он перестал походить на человека, так что младенец-сынок, которого он подхватил на руки, только глянув на него, разревелся от страха! В какое он после этого должен был прийти настроение... И все это ради кого-то другого.

— По-твоему, брат — это «кто-то»? — удивился Гриша, а потом вдруг ради шутки спросил: — Хорошо, а если бы, например, вот я похитил женщину и из-за этого бы разыгралась страшная перепалка, ты что, не вмешался бы, не помог бы мне, а смотрел бы спокойно со стороны?

— Ты женщину никогда не похитишь, — холодно проговорил Васико; он был обижен, что прервали его восторженные излияния. — Женщины такие дуры, что помани только любую из них пальцем, она и за таким, как ты, сама пойдет.

Теперь уже разобиделся Гриша:

— Что значит, за таким, как я! Как это прикажешь понимать?'

— Как хочешь, так и понимай.

У Гриши аж дух занялся от негодования:

— Чего ты нас задираешь, чего кичишься, спрашивается! Ну и что с того, что ты читака? А дальше что! Коли ты напускаешь на себя такой фасон, то что должен делать после этого писатель? Если он тигр, то ты — кошка, кошка!

— Во-первых, никакого фасона я на себя не напускаю, — сверх ожидания спокойно ответил Василий, — во-вторых, писатель писателю рознь, и, в-третьих, хорошие писатели всегда выходцы из числа хороших читателей. И до какого бы крупного тигра писатель ни дорос, все равно скажут, что он из семейства кошачьих, так-то вот. — Приостановился и: — А один из самых знаменитых героев троянской войны — Агамемнон, — тоже, мягко говоря, был далеко не без изъяна.

Гриша растерялся, а потом тоже, в свою очередь, надулся, уподобившись Ахиллесу, впавшему в амбицию из-за женщины.

— Душа моя, Васико, — весь так и сиял Шалва, — ты просто создан для одной, самой трудной из четырех, главных ролей комедия дель арте. Какой? А вот такой — ученого, или так называемого Доктора — Дотторе. Даю тебе честное слово. Ты тоже должен, подобно ему, смешивать в общую кучу обрывки различных, в основном гуманитарных, знаний и провозглашать во все горло всевозможнейшую чушь, но и для этого надо располагать немалым багажом, чего тебе, слава те, господи, не занимать. Я говорю тебе об этом смело: ты вполне подойдешь; и в тебя я очень верю, мой Григол. Но остановите меня, я и так далеко зашел, а теперь, хорошо, довольно: ведь я обещал вам, что до той деревни не пророню ни слова о нашей будущей деятельности, сегодняшний день прокоротаем как-нибудь здесь, а завтра затемно двинемся в путь, так как на рассвете мы уже должны вступить в ту деревню, которая нам приглянется, там мы и раскинем лагерь, а представления будем устраивать в соседней деревне, потому что, поживи малость бок-о-бок со зрителем, так, чтоб он видел, как ты ешь-пьешь да встаешь-ложишься, он привыкнет к тебе, почувствует себя с тобой по-свойски, и после этого грош тебе цена в его глазах, станет он тогда прислушиваться к твоим словам или верить тебе, особенно в искусстве. Что поделаешь, дорогие мои, так уж устроен человек. А пока что нам надо взять себя в руки, примолкнуть и посидеть тишком-молчком, наслаждаясь: прелестью этих исходных для нас рубежей, и попутно — не скажу акклиматизироваться; это не грузинское слово, — приспособиться.

...Давайте-ка возьмем теперь мы с вами Грузию, в частности Сачхере, заглянем в тамошний сад, поставим в нем скамейку, усадим на нее всех трех братьев Кежерадзе и останемся там ненадолго.