Изменить стиль страницы

— Человек, мужчина нужен,— сказал Папико и, поднявшись с места, воздел палец в небо: — Человек!

— Но какой? Может, ты соизволишь сказать, какой именно. Нет, вы только поглядите на этого дурня. Какой же все-таки тебе нужен мужчина, сударь мой Папико: высокий, худой, толстый или при косточке?

— Это все равно, — сказал Папико, по-прежнему глядя куда-то вдаль, на восток, — главное в том, что нужен мужчина, человек нужен. И не мне одному, но и всем нам.

Это было первое сложное предложение, вышедшее из уст Папико. До сих пор он говорил только «нет» и «да». Даже «не знаю»: вы бы не заставили его сказать, поведет плечами, и все.

— Куда ты направился, парень, куда уходишь? Я тебя или не тебя спрашиваю! Решил унести ноги?! Смотрите на него, прямо принц, да и только...

Но здесь речь Пармена прервалась, так как Тереза, которому пришла охота покуролесить, подхватил его под мышки...

2

А время, как вы сами понимаете, — шло.

Эту фразу я так часто повторяю, что как-то неловко даже получается, но что поделаешь, ведь это истина, что оно — время — всегда и везде идет, почему же наши Харалети должны составлять исключение — и у нас тоже время шло именно так же, как и в любом другом месте, но мы, в отличие от жителей других городов, умели его здорово хорошо проводить, хорошо, да еще как хорошо — охохохоо! — ма­малыга и сулгуни, молодой сыр, обернутое луком-пореем мчади, и все это под доброе винцо... а еще сваренная в глиняном горшочке и остро приправленная фасоль с добавкой пахучих травок, шашлыки, дорогие вы мои, жареная рыба с кислой подливкой — машараби, ухухухухух! А с утра, на опохмелку, славная водочка, кислые огурчи­ки и помидоры, вяленая тарань. А жирное, наваристое хаши! Гля­нешь в тарелку — карта мира! — пах-пах, пах-пах, пах! Ну и пусть себе время шло — что с того...

И пусть никаких особенно важных событий у нас в Харалети не происходило, что-то помаленьку все ж таки менялось — одно время, например, были в моде парни с родинкой, даже и песня такая появилась «Парень с родинкой», так что Осико Арджеванидзе, вор­куя с какой-нибудь девушкой на выданье и якобы подставляя сво­ей собеседнице ухо, на самом деле норовил показать ей ту свою щеку — с родинкой; зато когда родинки вышли из моды и появи­лось даже ругательное выражение: «Эх, ты, меченый», «Эх, ты, конопатый», Осико обращал в сторону вышедших прогуляться под зонтиком харалетских жеманниц уже другое ухо; потом как-то у нас разыгрался еще большой спор — дело заключалось в том, что Шашиа Кутубидзе запретил ученому человеку Ардалиону Чедиа писать на афишах фамилию автора пьесы; таких безымянных пьес набралось уже порядочно, кто-то однажды сказал про одну пьесу, что она, мол, не похожа на народную, и не иначе как ее написал сам Шашиа. Браво, браво, эта последняя пьеса — «Коварство и лю­бовь» — получилась у него лучше некуда! Конечно, он придумал для артистов другие имена, но одно все-таки оставил настоящее — для нашей Луизы Тушабрамишвили. Эту мысль охотно поддержали, в основном, родственники Шашии и его близкие знакомые, которых он пускал в театр без пятачка, и, наоборот, враги Шашии говорили, что-де если, для того чтоб писать пьесы, надо обязательно быть пьяницей, то, значит, все пьесы написаны не кем иным, как самолично Папико; а еще кто-то высказал соображение, что Шашиа уже по одному тому не мог написать последнюю пьесу, что у него пережжен­ная глотка и он вечно сипит и хрипит, тогда как в пьесе все говорят нормальным голосом. Короче, спору не было конца. Мы обменивались мыслями.

Потом к нам в Харалети переселился откуда-то видный собой белобородый старик — Малхаз Какабадзе. В молодости, говаривал он, был я артистом, но потом мне наскучило вращаться в высшем свете, поселился я в глухой деревушке и стал мотыжить свое куку­рузное поле, а вот теперь меня снова потянуло в театр, я продал свою усадебку, купил здесь, в Харалети, небольшую хибару, а все оставшиеся деньги разменял у Шашии Кутубидзе на пятачки, и если я пропущу хоть одно представление, то вот вам — он рванул себя за бороду — моя борода и вот вам мои усы! При этом он так переусердствовал, что чуть вовсе не остался без бороды и усов.

А так, что правда, то правда, он не пропускал ни одного представления — поднимется на галерку, усядется там, прямой, как жердина, и с прищуром наблюдает за игрою актеров. И стоило только Титико Глонти ошибиться, как сверху тотчас летело громкое замеча­ние. Будь Малхаз коренным харалетцем, мы бы несомненно решили, что все анонимные пьесы написаны им.

А Папико-выпивоха все посиживал под деревом, то глядя куда-то за горизонт, то вновь печально уставляясь в землю. «Как дела, Папико? — бывало, окликнет его кто. — Значит, говоришь, нам нужен человек?», «Да», — глуховатым голосом отвечал Папико. «А где же он...» — «Придет, обязательно придет». — «Придет, как пить дать, ты уверен?» — «Да, да, обязательно придет». — «А кто это тебе сегодня поднес?» — «Тетя Какала» — «А что ты ей за это сделал?» — «Промотыжил виноградник, семь рядов». «Молодец! А теперь сиди жди этого своего мужчину, только не проспи, гляди...» — «Нет, нет, как я могу уснуть...» — «Ишь как разговорился! А что сегодня у нас в театре...»

Тереза в последнее время окончательно ошалел. Ринется на чью-нибудь ограду, разнесет ее вдребезги, а потом и все до единого дерева переломает; даже перекинутое через главную реку бревно и то не оставлял в покое: поднимет, грохнет о колено и... только мы свой мост и видели. Приналег он однажды и на мраморные театральные колонны, хорошо, вовремя подоспел отец его Самсон и давай щекотать ему подмышки. Ну, тут Тереза, чуть не задохнувшись от смеха, повалился с ног. Еще слава богу, что он боялся щекотки, не то остались бы Харалети без театра. Пристав Титвинидзе прекрас­но все это видел, и пьянчужка Папико удирал от его гнева в папорот­ники на окраине города и там тоскливо отсиживался. А однаждьи в Харалети пришел силач по ремеслу, он вел за собой быка на веревке, а из-под мышки торчал у него петушиный хвост. Собрав с людей по копейке, он посадил петуха на бычий рог, обхватил самого быка руками и, только успел, кряхтя, с великой натугой оторвать его от земли, как Тереза, подкравшись сзади, схватил этого силача в охапку и подбросил, вместе с его быком и петухом, в воздух! Петух-то бог с ним, он, покряхтывая, опустился на землю, человека Тереза подхватил на лету, а вот бык... В общем, покутили мы в тот день на славу: нам-то что — расходы все принял на себя Самсон Арджеванидзе. Тереза в тот день не упился, но нам было от этого ни холодно, ни жарко: он всегда, хоть пьяный, хоть трезвый, оставался одним и тем же. И причиной всех неистовств Терезы была, как мы вскорости узнали, женщина. Нет, кто из нас не любит женщин, кто не провожал взглядом какую-нибудь красотку, однако не без чувства неловкости, исподтишка. Тереза же — Тереза как клещ впивался глазами в женщин. Короче, еще немного, и он разнес бы в щепки наши Харалети, на волоске висела и жизнь каждого из нас, и наши кукурузные поля, марани, черешня, тута... Так ниспошли же господь всяческих благ на семью и на весь род Маргалиты Талаквадзе... Теперь Тереза мирно расхаживал по улицам, пребывал в развеселом настроении и даже, по его личному разумению, напевал, вопя во всю глотку:

Эй, женщина, почему не спешиишь!!
У меня для тебя в кармане кишмииш!!!

А время, как вам самим прекрасно известно, шло.

3

Года точно не припомню, только знаю, что было это двадцать четвертое сентября, — в тот день выходила замуж Макрине Джаши. Родители Макрине были люди зажиточные, и на свадьбу были званы все Харалети, от мала до велика. Женихом — с бантом на шее — был Осико, и отцу его, Самсону, не оставалось ничего другого, как вытащить на свет божий залежавшиеся в кушетке чоху и арха­лук, а чтоб его снова не покусала та насморочная собака, он перео­делся уже за плетнем, по выходе со двора, с превеликим трудом застегнув меленькие, как вишневая косточка, пуговички архалука. Тереза тоже, из уважения к брату, вырядился в красную атласную рубаху и расслабил мышцы, чтоб она не расползлась по швам. В тот день ни в одном харалетском доме не варили обеда — берегли аппетит для свадьбы. И хотя после полудня все слегка перекусили, держаться до восьми часов едва хватало терпения — именно на этот час была назначена свадьба; об этом извещала пригласительная карточка, украшенная парочкой воркующих голубков. Актеров, разу­меется, пригласили в первую очередь — актеры всегда хороши за столом. Хотя в тот день ставили «Коварство и любовь», но кому было до театра... Однако Шашиа Кутубидзе все же строго прохрипел: я-де ничего не знаю, к восьми часам чтоб все были в париках. Вот если, когда Какала даст третий звонок, никого из зрителей в театре не будет, тогда можете переодеться и идти на свадьбу... «Хорошо, хорошо, сударь», — скороговоркой ответил Титико Глонти и вернулся к спору со своим двоюродным братом Ефремом Глонти: «Так вот я тебе и говорю, что пистолет надежнее сабли: с пистолетом в руках всегда одолеешь вооруженного саблей, но при этом учти одно: сумеешь ли ты отточить пистолетом карандаш? Так что всему свое место, Ефрем...» Титико был настроен как следует покутить и пустил­ся в пространные рассуждения, чтоб легче скоротать время. Но время-то шло и так, само по себе, и когда наступило полвосьмого, тетя Какала дала, по знаку Шашии Кутубидзе, первый звонок. Но для кого, спрашивается? — в театре не было ни души, да и кто бы сегодня сюда пришел... В без десяти восемь Шашиа снова кив­нул головой, тетя Какала вторично затренькала колокольчиком, и Верико Тирошвили взялась уже было за пуговицы — ни одного зрителя так и не было видно; но когда тетя Какала уже вот-вот должна была дать третий звонок, после чего все могли сменить костюмы и, вырвавшись на волю, поспешить в богатый дом Софрома Джаши, на свадьбу, как в самый последний миг откуда ни возьмись появился наш бородач — Малхаз Какабадзе; бросив пятачок в ящичек тети Какалы, он поднялся на галерку, глянул на растерявшихся артистов, которые уже совсем было навострились дать тягу, и прокашлявшись в кулак, крикнул: