Изменить стиль страницы

А когда они слегка перекусили,

— Славный отрок, — поднял вверх чашу с разбавленным ви­ном сладкоречивый Скирон, — пусть всегда тебе будет опорой и поддержкой лучистоокая Афина, а каждый ниспосланный тебе богами новый день да пробуждает тебя своими ласковыми прикосновениями розоперстая Эос; пусть благополучен будет всякий твой шаг по земле, а коли ты заплывешь далеко в море на крутобоком корабле, да не войдет во гнев колебатель Земли Посейдон и да ниспошлет он тебе попутный ветер и с миром возвратит тебя в родные пределы. Скироном зовусь я, а родина моя — невозлопоминаемая Мегара, где, однако, никто меня не понимает, и боюсь, что и впредь никогда не поймет. В далекой Эгине у меня единственная дочь и зять мой, божественный Эак. А теперь я прошу, чтоб и ты тоже назвал себя, — ведь по законам человеческим каждый из нас, вышедший из материнского лона, носит свое имя, чтоб — по-хорошему или по-плохому — отличаться среди своих сородичей; тебе же, как я чаю, не сгинуть без следа; так назови же мне свое имя, славный отрок.

И осушил свою чашу доброго разбавленного вина.

Славный отрок поднял голову и обратился к нему с такой речью:

— Э-эх, богоподобный Скирон, схожий с обитателями высокого Олимпа. Родина моя — издалекозримая пылкоскальная Итака; Лаэрт я, итакский царевич. В радости и неге протекло мое быстро минувшее отрочество; выйдя в открытое поле, тешил я себя ристанием на горячих скакунах, метал быстрокрылые стрелы, а в добросложенном дворце меня, умащенного редкостными благовониями, развлекал своим пением под сладкозвучную формингу вдохновенный певец, одаренный божественным талантом самим сребролуким Аполлоном. А еще меня учили искусству красноречия. Но однажды мне, будущему господину и повелителю богатой тучными стадами Итаки, явилась в обличии странника сама Афина и, дав мне совет, что-де многоопытен должен быть царь, улетела. Недолго думая, испросил я позволения у своего богоподобного отца и пустился на многовесельной ладье в глубь полноводного моря; сопровождали меня избранные воины... Но вместо того, чтоб вернуться в помянутую выше пылкоскальную Итаку, наполнив свою широкобортную ладью богатствами и белотелыми пышногрудыми красавицами, мы...

Скирон чуть нахмурился.

...мы вместо этого точь-в-точь на пятый день стали жертвой безотчетного гнева потрясателя Земли Посейдона, который обрушил на нас ревущий и гремящий громами ураган и переломил нашу несокрушимую ладью надвое, отдав ее черной пучине доброводного моря. Только я один и спасся, вцепившись в бочонок с нардом.

С навернувшимися на глаза слезами, отрок низко потупил голову.

— Славный отрок, отхлебни еще этого приятнейшего вина и, может, твоя мракотворная печаль развеется пеплом, отринутая обратным поворотом руки в полноводное море; но сомневаюсь, ох сомневаюсь, чтоб тебе пришелся по душе этот мой на скорую руку собранный стол; извини, что у меня не нашлось для тебя доброиспеченного хлеба.

— Здесь, в этой котомке, у меня сырая пшеница, — сказал итакец и предложил: — Достань и угощайся, ты, первейший из первых среди элладцев.

— Сначала отведай сам...

— Нет, нет, соблаговолите...

— Но ты — гость...

— Как я посмею, угощайтесь вы, господин мой...

— Ах, нет, нет, это ты господин... Вы соблаговолили принять мое гостеприимство...

— Но ведь хозяин пшеницы я...

— И все-таки сперва отведайте вы...

— Нет, сперва вы, вы...

— Но я только что ел...

— Сырую пшеницу?

— Нет, сырое молоко...

Юноша призадумался и сказал:

— Тогда я высыплю на столик, и мы оба одновременно поедим, избранный среди смертнорожденных.

Они лакомились сырой пшеницей. Первейшую пищу всея земли, будь то рыхлой или каменистой, жевали крепкими зубами юный Лаэрт и многоопытный Скирон.

И вдруг журавль Скирона стрелой прянул в небо; славный отрок не обратил на это внимания, а толкователю полета птиц, Скирону, явно послышалось: «Ведь сказал же я: грядут... грядут!..»

Скирон снова весь подобрался; теперь ему лишь урывками слышался рассказ юноши:

— Необъятного Атланта... Меня приютила нимфа Калипсо... Я было как будто ей приглянулся. Но потом она с легкостью меня отпустила. Только прежде чем отпустить, провела, коварная, по моему позвонку ладонью... Высоковерхая мачта...

— Славный юноша, не застигла бы тебя ночь, — сказал Ски­рон. Вдали показались путники. — Ты лишился меча по моей вине, так вот на, пусть будет он твоим, — и перевесил ему через плечо и подмышку свой доброразящий меч.

— А как же ты сам обойдешься без меча, храбрейший из Дышащих?

— У меня еще много других, — сказал Скирон. — Да возвра­титься тебе с миром в свою пылкоскальную Итаку и, провозглашенному царем, с восхода и до заката солнца печься о своем народе, а по ночам... ээ... взяв себе в жены прекрасноволосую, стройноногую и белорукую деву, предаваться с нею по ночам блаженству на ложе с красивой резьбой.

Взволнованный приятно разыгравшимся воображением, итакский царевич прикрыл глаза...

— А сын у тебя будет герой из героев, сокрушитель больших городов.

Юный путник навострил уши:

— Правда? А откуда ты знаешь...

— Я даже имя его знаю — Одиссей.

— Но откуда... — растерянно повторил итакец.

Внезапно вздрогнув, он уставился во все глаза на Скирона:

— Уж не лучистоокая ли ты Афина?

— Нет, юноша... Я — Скирон. — И заглянул ему в глаза: — Только об одном прошу я тебя — про меня никому ни слова — ни дурного, ни хорошего.

— Так я и поступлю.

— А теперь ступай себе с миром.

Проводив его, Скирон, движением плеч, тут же сбросил пурпурную накидку; за мечом он в пещеру не возвращался, а только засыпал себе под хитон пару горстей пшеницы, и почувствовал ее подле самой печени.

И снова стоял он на своем утесе, точеный, весь собранный.

2

Всепокоряющая госпожа, великая синьора Анна, Маньяни!!

Когда тот грузин немного подрос, он на несколько лет позабыл Вас, Вы себе представляете? Все-таки, как он осмелился на такое с Вами, королевой всея Италии, владычицей той самой страны, у которой были... такие первенцы... кого же назвать... Потом он снова Вам поклонялся.

Только не подумайте, что Вы заставили его забыть о великим женщинах своей страны, Грузии, нет, милые вы мои, он, как и другие, гордился царицей Тамар и больше других преклонялся перед мученицей Кетеван; в душе его глубоко запечатлелись ивозвышенная из возвышенных мать юноши, отправившаяся к мате­ри тигра, чтоб выразить ей свое соболезнование; и изящно-простенькая девушка Тебронэ, с кувшином на плече... Но лиц и, самое главное, движений их он не знал, так что же ему было делать, бедняге, лишенному фантазии? — вот он и стал снова поклоняться Вам. Но так сильно, что считал Вас неотъемлемой возвышенной частью самого себя, и заходил в этом порой так далеко, что всякую хвалу Вам принимал на свой счет, будто это его самого похвалили прямо в лицо, и все это до такой степени, что, когда один выступавший перед залом киновед сказал про некую популярную кинозвезду: «Она, что и говорить, не Анна Маньяни, но актриса великая», Вы знаете, как смутился тот самый грузин перед такой похвалой прямо в лицо?— он весь залился краской и низко-низко потупил голову. Так что же могло статься с тем грузином, когда в космосе, в самом космосе, совсем-совсем первыми из всех имен и фамилий прозвучали Ваши имя и фамилия и низошли сюда, к нам, людям, оставшимся на два часика без одного вольного чело­века, а тот, правда что настоящий Человек, во время выпавшего ему величайшего и опаснейшего испытания, улыбнулся, оказывает­ся, своей неотразимой улыбкой и передал нам: «Да здравствует все человечество — и Анна Маньяни!» Каково же было услышать это тому грузину: с одной стороны — все человечество и с другой — Вы, всепокоряющая синьора, великая госпожа Анна Маньяни. Что же в том удивительного, что вкупе со всем человечеством Вы завладели сердцем и одного, преклоняющегося перед Вами гру­зина, когда и целые огромные людские поселения не могли перед Вами устоять? Ведь куда только Вы не врывались с Вашим лицом и, более того, с Вашими жестами? Но в одном месте Вы утверди­лись особенно незыблемо, покорительница, — ну какие бы гуси могли спасти от Вас Вашу столицу, Рим?!