Но не могло же, не могло все поголовно население взять и развернуть свои мозги справа налево. Народ привык за много лет, что истина должна быть на всех одна: такая или сякая, но одна. Вот и доказывал каждый свое понимание, непременно стремясь убедить в нем рядом стоявшего. К вечеру пятачок возле «Московских новостей» разделялся нанесколько кружков, и в каждом кружке шло свое сражение. Так на большой спортивной арене устанавливают несколько рингов, и там одновременно молотят друг друга бойцы разных весовых категорий. В ход шли неудержимые эмоции, красноречие заменяло разум, а сила голоса – силу доводов. Крик стоял неимоверный.

Леонид Петрович старался бывать на митингах, шествиях и спорах. Ему думалось, что это знаки на поворотах эпохи и, раз уж он оказался в этом времени и на этом месте, следует все увидеть, услышать и запомнить. Что удручало – это всеобщая озлобленность, причем не только на политическом уровне, но и на бытовом. Грубость и бесцеремонность обернулись нормой столичной жизни. Однажды в овощном магазине на него стал орать грузчик, упрекая за позднее посещение. До закрытия оставалось пятнадцать минут – не так уж мало.

– Не кричи на меня, – сказал ему Леонид Петрович, – я этого не люблю.

– Ну, козел, я тебе устрою, – злобно ответил вспомогательный работник торговли. Он ожидал Леонида Петровича в широком застекленном тамбуре между входными и внутренними дверьми. Леонид Петрович отдал сумку с картошкой Марине и попросил ее приотстать. На флоте он немного занимался самбо, даже вел занятия с матросами, так что предстоящее столкновение – не пугало. Он хотел поймать напавшего грузчика на заднюю подножку, но – не получилось. Пьяный человек рухнул, не дожидаясь проведения приема, и Леонид Петрович оказался сидящим на нем верхом. Все это было глупо, бессмысленно и как-то тоскливо. «Откуда такая злоба? Например, на меня? Почему, собственно?» Так думал Леонид Петрович, неся взятую с боем картошку.

Марина шла по Старому Арбату, который успели к тому времени превратить в пешеходную зону, покрытую брусчаткой и освещенную стилизованными под старину фонарями. И все это уютное пространство от ресторана «Прага» до Смоленской площади заняли картины, матрешки разных мастей, павловопосадские платки, деревянные ложки, резные и раскрашенные, резные шахматы, дергающиеся настенные клоуны, а также элементы советской военной формы: кители, тужурки с погонами старших и младших офицеров, собственно погоны, фуражки, бескозырки, матросские бушлаты и форменные блузы. Кроме того, значки: «ГТО» первой и второй ступени, спортивные разряды, «Кандидат в мастера спорта» и «Мастер спорта СССР». Лежали на прилавках и медали и даже ордена, значки «За дальний поход», «Отличник боевой и политической подготовки», «Специалист 1-го класса». На вытянутых в линию столах красовались знамена – воинские и другие, например знамя победителей в социалистическом соревновании, военно-морские флаги: белые, с синей полосой внизу, с серпом-молотом и звездочкой в верхнем углу и гюйсы: красные, с очерченной белой линией звездой. Рухнувшая держава спускала с лотка атрибуты своей государственности.

На человека средних лет это многообразие вчерашних святынь, брошенных на прилавок, производило шоковое впечатление. И даже если человек этот в недавнем прошлом был настроен скептически ко всепроникающей идеологии, теперь он ежился от вида пущенных в продажу правительственных наград, потому что как ни крути, а они были оценкой наших трудовых и служебных напряжений. Это было не просто отменой традиций – это было глумлением над традициями. За это глумление платили: кто – из злорадства, кто – из жадности к политической экзотике.

Проистекал этот небывалый арбатский вернисаж отнюдь не в тишине. Звуковой фон был волен и многообразен. Пожилой инвалид с завидной копной седых волос жал заскорузлыми пальцами слесаря на клавиши старого аккордеона «Красный партизан» и пел, не имея голоса, «Раскинулось море широко». В потертый футляр не густо, но регулярно опускались небольшие деньги. А уж полонез Огинского, полонез Огинского разливался во всю силу своей сентиментальной грусти – его извлекал из скрипки благородного вида музыкант с бледным лицом, длинными волосами и в концертном фраке. Публика слушала его, образовав почтительный кружок, и жертвовала за удовольствие. Девочка-вундеркинд лет шести, не более, то играла на флейте, то пела, то танцевала, отец аккомпанировал ей наэлектрогитаре с небольшим динамиком. Хмурые ветераны Афганской войны низкими суровыми голосами пели, конечно же, под гитару, свои ветеранские песни. В них боль и обида были выражены неумелыми словами, положенными на неумелую музыку, но что-то было в этих поющих солдатах с неулыбчивыми лицами, что-то такое, что останавливало возле них людей разных возрастов, разного достатка и разного культурного уровня. Пожилой жонглер работал попеременно с булавами, мячами и кольцами, ему ассистировала женщина, по всей видимости, жена. Но то ли потому, что у них не было музыки, то ли мешала бытовая одежда, то ли отсутствие какого бы то ни было помоста, только дело у них не ладилось, цирковое пространство не образовывалось, чуда искусства не вершилось.

Зато уж джаз!

Джаз словно создан был для этой брусчатой мостовой, для непосредственного общения со зрителями, минуя директоров, администраторов, кассиров, билетеров, и прочие службы. С какой самоотдачей отрывались солисты – будь то саксофон, аккордеон или ударные! В особенности – ударные! Что выделывал пожилой толстяк в тирольской шляпе! Он то обуздывал ритмы, то выпускал их на волю со всей мощью тарелок, большого и малого барабанов, то опять усмирял, утихомиривал, и умирающий ритм еле дышал, танцуя на кончиках барабанных палочек, которые выносили его на обод барабана, потом – на спинку стула, потом, вызывая восторг публики, – прямо на брусчатку, и ловкий толстяк-ударник доводил его до ног своих слушателей и возвращал обратно, в лоно мощи и звона изумительных мелодий.

Марина часто бывала на Арбате и, как ни странно, она была не только соглядатаем, но и участником арбатской коммерции. Натура деятельная и трудолюбивая, она не могла сидеть дома, сложа руки в ожидании Леонида Петровича. Сочинять музыку «всухую», припрятывая созданные ноты до лучших времен, ей не улыбалось. Однажды в юности, в Крыму, она попала на выставку «натурального искусства». Имя художницы начисто забылось, а сама выставка запомнилась. Марину тронули тогда эти аппликации, иногда миниатюрные, иногда внушительных размеров. Изображались пейзажи: морские, речные, горные, также – сады, горные озера, иногда – поле, рассекаемое извилистой дорогой. Натуральным это искусство называлось потому, что материалами для аппликаций служили элементы природы: береста, кора дуба, мхи, хвоя, сухие веточки, камыш, травы и листья разных оттенков и т. д. Пейзажи были узнаваемы, от картин веяло теплом. Теперь Марине пришло в голову самой сделать нечто подобное. Леонид Петрович горячо поддержал эту идею. Он был рад тому, что у Марины появилось занятие. Тем более речь шла пусть о дилетантском, но творчестве. Прогулки по московским паркам стали носить осмысленный характер, и вскоре антресоли их миниатюрной квартиры были забиты дарами щедрой, как выяснилось, московской природы. На Измайловском вернисаже они купили несколько некрашеных рамок, в хозяйственном – клей и бесцветный лак. Рабочим местом служил тот же унитаз, накрытый крышкой, рабочим столом – кусок ошкуренной доски. Холстом – фанера. Итак – коробочки с природным материалом, ножницы, клей, фанерка, воспоминания, фантазия, пространственное воображение, рамка, лак – дело пошло, и пошло, к удивлению, совсем неплохо. Украинская хатка с садочком и выпуклым плетеным забором, букет цветов на столе, горное ущелье из дубовой коры, в котором угадывалось что-то демоническое.

Леонида Петровича поразило не столько пробуждение в Марине неведомого доселе таланта, сколько товарная законченность каждой вещицы, выходившей из ее рук. В неделю из совмещенного туалета выходило ровно семь, скажем так, картинок: по одной каждый день.