Впрочем, к концу пира все они захмелели не меньше меня. Племянник д’Обиньи, допекавший меня болтовней о своей любви к Гите, рухнул под стол и уснул в обнимку с одним из волкодавов. Меня же охватило безудержное веселье. Как замечал позднее Пенда, даже на йоль никто не видел меня таким.
А тогда, после очередного кубка, я поднялся из-за стола, вышел на середину зала и, бросив на пол перед собою нож, принялся плясать, как пляшут наши крестьяне в Норфолке, притопывая и заложив руки за голову. Мне было безразлично, что подумает знать, собравшаяся в зале, но, к своему изумлению, спустя минуту я обнаружил, что рядом со мной, встряхивая седыми кудрями, пляшет д’Обиньи, топают де Клар с сыновьями, подпрыгивает и вертится Альрик из Ньюторпа. Музыканты на хорах зала подхватили мелодию, и мы, с присвистом и топотом, пошли по кругу, взлохмаченные и раскрасневшиеся. И тут в наш круг ворвался епископ Найджел, начисто позабывший во хмелю о своем сане, и мы с еще большим воодушевлением принялись отплясывать этот дикий, известный со времен язычества танец. Будто в тумане я видел растерянное лицо Радульфа Тэтфордского, брезгливую мину Бэртрады, хохочущую Клару Данвиль, улыбающихся слуг и каменно невозмутимое лицо француза-кастеляна. Но нам было на все наплевать! Мы веселились как никогда.
Нечего и говорить, что после таких возлияний никто из нас наутро не смог подняться к ранней мессе.
Я проснулся только около полудня с чудовищной головной болью и едва сумел вспомнить, как Пенда тащил меня в опочивальню и стягивал с меня сапоги. Когда слуга снял с оконного проема ставень, свет больно ударил по глазам, и я поглубже зарылся в подушки, ворча, чтобы сегодня меня оставили в покое. Единственная мысль пульсировала в моей голове, отдаваясь еще большей болью – сегодня мне придется решить судьбу Гиты. Уж лучше бы хмель и вовсе не проходил.
И все же я вынудил себя подняться и вышел в большой зал. У одного из погасших каминов застал епископа Найджела Илийского, который понуро сидел в кресле, прикладывая ко лбу холодный край чаши. Мы вяло приветствовали друг друга, ни словом не упомянув о вчерашней оргии, однако епископ внезапно обратился ко мне с просьбой не предавать огласке историю с девушкой.
Я еле сообразил, о чем он. Оказалось, что преподобный Найджел после пира умудрился затащить к себе одну из служанок. Молодой епископ выглядел сконфуженным, но я только рассмеялся и хлопнул его по плечу, заметив, что все останется между нами, но для верности не худо бы чем-нибудь одарить леди Бэртраду.
Епископ Илийский кивнул.
– Да, я уже догадался, что миледи графиня – непростая особа. И немудрено, что вы и та саксонка…
Он оборвал речь, быстро взглянув на меня. Но я, как бы не обратив внимания на его неловкость, вновь посоветовал епископу быть полюбезнее с моей женой. Окончательно сбитый с толку священнослужитель воскликнул:
– Раны Господни! Сэр, вы говорите так, будто благословляете меня приударить за вашей супругой!
– Разве такие вещи нуждаются в благословении супруга, ваше преподобие?
И только ближе к вечеру я наконец решился навестить Гиту. Но оказалось, что она, окончив торговые дела, уже уехала. Об этом мне сообщил Ральф де Брийар, который задержался, чтобы проследить за отправкой проданной партии шерсти. Меня задело, как он смотрел на меня – со спокойным превосходством, почти с насмешкой. Я же еле сдерживался, чтобы не схватить его за грудки. Опасался своей догадки о причине его самодовольства. Ведь этот смазливый парень все время жил подле моей Гиты и, чтобы там ни считал Пенда…
Мне следовало забыть о Гите и заняться иными вещами – тем, что врачует сердечную скорбь. Но я скучал по Гите тем сильнее, чем больше убеждался, что не могу жить с Бэртрадой. Увы, мне было с кем сравнить мою серебристую саксонку. Ибо терпения и любезности моей супруги хватило лишь до отъезда последнего из гостей Гронвуда. Потом у нее словно иссякли силы играть благонравную жену и она высказывала мне и о невнимании, и о том, что не заваливал ее подарками с собственной ярмарки, и что настроил против нее епископа Найджела. Видит Бог, что в этом моей вины отнюдь не было.
Однако последней каплей в этой чаше стала история с кастеляном. Я вызвал его к себе, велев отчитаться в расходах за дни ярмарки, но в ответ на это требование получил возмущенный ответ, что он не вел никаких записей, как и заведено при дворах могущественных государей. Святая правда – многие владельцы маноров ничего не смыслят в ведении дел и счете, однако этот прилизанный француз явно не ожидал, что я, грубый сакс, окажусь искушенным во всех вопросах хозяйства, и занервничал, несмотря на все свое самообладание.
Все это заставило меня решить, что он нечист на руку, и я уже готов был рассчитать кастеляна, но неожиданно натолкнулся на яростное противодействие Бэртрады. Мало сказать противодействие: ее крик летал по замку, она обвиняла меня в нежелании оценить ее усердие, в том, что я хочу превратить ее в простую заезженную работой саксонку…
Я предпочел уехать. Тем более что лорд д’Обиньи пригласил меня осмотреть его замок Ризинг, возводимый на побережье залива Уош. Прихватив с собой каменщика Саймона, я направился в Ризинг, убив таким образом двух зайцев: д’Обиньи нуждался в консультации опытного строителя, а Пенда – в том, чтобы в отсутствие Саймона окончательно наладить свои отношения с Кларой.
В пути Саймон развлекал меня своей болтовней, а порой принимался поучать в любовных делах, что, как ни странно, сходило ему с рук. Беспутный и добродушный, он был в то же время проницателен и обладал острым глазом. И то, что творилось со мной, было для него открытой книгой.
– Милорд, – как-то заметил он. – У вас глаза как у девушки. Они ничего не прячут, а в особенности печаль.
Однако в Ризинге Саймон вмиг забыл вглядываться мне в глаза. Он оказался в своей стихии, среди шумной деловитости стройки, все наносное вмиг слетело с него, и даже нанятые д’Обиньи люди поняли – прибыл мастер.
Любопытно было наблюдать, как лорд Уильям д’Обиньи ходит по пятам за моим каменщиком и ловит каждое его слово, словно сам состоит в подмастерьях. О, Ризинг для этого рано поседевшего, но летами еще не старого лорда значил очень много, и с этой цитаделью он связывал далеко идущие планы. Замок ни в чем не должен уступать Гронвуду, и когда он будет закончен, лорд непременно пригласит сюда короля Генриха – а с ним прибудет и ее величество королева Аделиза…
Крест честной – слышали бы вы, как он произносил ее имя! Хотя теперь-то я припомнил, что во время моего пребывания в Ле-Мане кое-кто поговаривал, что лорд Уильям уж больно много внимания уделяет королеве.
– О, если бы вы знали, сэр, – говорил мне д’Обиньи, когда мы порой уплывали порыбачить в море и нас мог слышать только ветер, – если бы вы знали, какая это необыкновенная и возвышенная душа! Небо не даровало ей счастья материнства, однако она сама может составить счастье любого мужчины. Увы, король слеп и глух к ее достоинствам, но пути Господни неисповедимы, наш государь далеко не молод… И кто знает, может быть, я и дождусь моей нежной Аделизы.
Я молчал. У меня были свои проблемы, чтобы особо сосредотачиваться на чужих. Однако я сочувствовал д’Обиньи. И он, похоже, понял это. Как-то сказал:
– Простите, что поверяю вам мои чувства к королеве. Но у вас такие глаза… Мне надо кому-то выговориться, а по вашим глазам вижу – вы поймете.
Да, видимо, с моими глазами и впрямь что-то не так. А д’Обиньи оказался достаточно чутким и сообразительным, чтобы догадаться, в чем дело. Во всяком случае, он перестал донимать меня сватовством племянника, а его самого отправил куда-то с поручением.
Сэр Уильям, с какой стороны ни посмотри, был славным малым, и мне неплохо жилось в его Ризинге. Но у меня было дело. Среди моей поклажи бережно хранился сверток переливчатого серого атласа, который я намеревался преподнести Гите Вейк на обратном пути. Однако я откладывал отъезд со дня на день, ибо больше смерти боялся того разговора о замужестве, который становился все более неизбежным – если я и впрямь хочу счастья для Гиты.