«…Да, и пришлите книг, Николя», – писал приятель, и было там еще что-то смешное, а он конечно забыл о нем, замотавшись, и это стыдно, и никуда не годится. Крамской покачал головой, уйдя в свои мысли и вовсе перестав слушать Жанну Чижик, а очнувшись, понял вдруг, что та смолкла и смотрит на него с откровенным прищуром. Все было привычно и знакомо, и время текло витиевато, как раз так, как им обоим хотелось. Спесивый мегаполис остался снаружи, наваливаясь своей тяжестью на других, до которых им не было дела. Николай успел еще подумать, что любое равновесие капризно и требует постоянного присмотра, а потом встал, подошел к Жанне, и она протянула ему руки, не отводя глаз, ставших вдруг совершенно бесстыжими, но все еще прячущих в глубине зрачка чуть заметный лукавый блик.
Впрочем, блик мог и привидеться случайно, – размышлял он потом, выйдя в теплую ночь, – а если не привиделся, тем лучше: быть может потому его и не мучит мужская ревность. На душе было легко, жизнь казалась вполне терпимой, он ощущал теперь власть над жизнью – где-то даже назло всемогущему вселенскому организму – и холил ее в себе, как еще утром пестовал мысли, навязанные будто бы извне. Что ж, этим быть может различаются времена суток, – пробормотал он вслух и даже прошел пешком несколько кварталов, хоть окраины в этот час были небезопасны для прохожих. Потом из подворотни что-то бросилось наперерез и исчезло за мусорным баком. Николай споткнулся от неожиданности и, не желая более испытывать судьбу, вышел к проезжей части и поднял руку.
Уже в машине, скрипучем «Форде» грязно-белого цвета, он вновь вдруг вспомнил о приятеле с Волги – они вместе когда-то продавали голландцам «Технологию Т», но потом пути их разошлись. Приятель быстро потерял часть денег и вернулся в родной Сиволдайск, решив заняться литературным трудом. Николай подумал внезапно, что был бы не прочь его повидать. Мысль эта долго вертелась в голове и даже приняла практический оборот, чему способствовали и вечер, проведенный с Жанной Чижик, и ее откровенный взгляд. Было жаль, конечно, что она родом из другого города, но и Сиволдайск казался связанным с нею. Там, наверное, представлял себе Крамской, бродят по улицам толпы провинциалок – они подобны ей и в то же время слегка другие. Да нет, не слегка – совсем, совсем другие. Разные, загадочные, неведомые – но с таким же прямым бесстыдным взглядом.
Глава 7
Всю следующую неделю с Елизаветой Бестужевой происходили странные вещи. Кто-то окликал ее в толпе, называл по имени, подобравшись совсем близко, и она оглядывалась – сначала испуганно, а потом с досадой – но голос не мог принадлежать никому из тех, что шагали мимо, не замечая незнакомку. Она тогда чувствовала себя еще более чужой и городу, и прохожим, на сигналы извне будто накладывалось вето, и скромное помещение турбюро представлялось спасением – как укрытие от непрошенных радиоволн. Но и там не было покоя: компьютер выдавал по утрам целую пачку электронных писем, отправители которых имели странные адреса, разные каждый день – и не возникало сомнений, что у нее не могло завестись такого количества виртуальных знакомцев. В посланиях были все больше фото – шикарных, роскошнейших цветов, от которых будто даже доносился запах. Елизавета привыкла к ним через несколько дней и дулась на грубоватую Марго, называвшую их презрительно «гениталиями растений» – наверное потому, что испытывала к компаньонке легкую зависть. Однако, и привыкнув, она не могла не признать, что цветы, пусть красивы, но совершенно необъяснимы – а потом, в довершение всего, стал пошаливать и автоответчик. Кто-то звонил ей домой днем, в неурочное время, когда она не могла снять трубку и отвадить наглеца. На пленке оставались не слова, а покашливания и вздохи, что было совсем уж неприлично, хоть вздыхали, признавала она, без чувственного надрыва, а скорей с печалью и смиренной тоской.
Но более всего Елизавету нервировала слежка. Иногда ей казалось, что тот самый глаз с витрины на Солянке плывет за ней в мареве городского лета – взмывая над крышами и лавируя меж зданий, отпихивая ветки и чахлую листву, слезясь от выхлопных газов, щурясь на ярком солнце. Это, впрочем, было безобидной фантазией в сравнении с происходящим на самом деле: за ней следили совсем уже открыто, она давно заметила наблюдателя и стала узнавать его в лицо. У нее будто сделалась чуткая кожа – она вздрагивала порой, как от прикосновения, ощущая на себе чужие зрачки. Этот человек следовал за ней везде, словно на невидимом поводке. Он был настойчив и неутомим, как хищник, преследующий добычу, и Елизавета недоумевала даже, почему он не пускает в ход зубы и когти – она достаточно беззащитна и не сможет дать отпор. Бывало, ей становилось невмоготу, она разворачивалась вдруг и шла к нему, расталкивая прохожих, намереваясь строго расспросить, а то и устроить сцену, заранее злорадствуя при мысли о том, как неловко будет сейчас этому нахалу. Но тот всякий раз ускользал, без труда растворяясь в толпе, оказываясь неуловимым, как и подобает хищнику, да и по части сцен Елизавета не отличалась умением, старательно их избегая всю свою сознательную жизнь.
Филер за эти дни тоже по-своему к ней привык, изучил ее расписание и маршруты и считал, что они знакомы давным-давно. Бродя за ней по московским улицам, он смаковал с приятной грустью их временную тайную общность, представляя себя рыцарем в изгнании, не смеющим подойти вплотную, хранителем ее покоя, всегда готовым прийти на помощь, хоть это и не входило в список его забот. Елизавета нравилась ему все больше, но, при том, бизнес был на первом месте, и он знал наверняка, что никакая симпатия не помешает ему выполнить инструкции до последней буквы. К счастью, инструкции эти были вполне безобидны, и потому он отрабатывал выгодный заказ без лишних волнений и душевных мук.
Для приятелей и знакомых он был просто Димон, так к нему обращался каждый, не задумываясь даже, псевдоним ли это или же настоящее имя, которым его звали, когда он еще не был бесплотной тенью. Он вырос в рабочем Лианозово, в смрадной духоте пятиэтажек, в сырости и грязи дворов-ловушек, которые тонули в облаках дыма из огромных заводских труб. Это был странный мир со своим особым многоцветьем – ядовитой зеленью и лужами, отдающими рыжиной, желтой коростой на трубах и розоватым мхом, гнездящимся в швах блочных «хрущевок». Выжить в нем, казалось, могли только наглые птицы и стаи бродячих собак, опасных, как гиены, но жизнь и тут била ключом – со своими кумирами и страстями, поножовщиной и любовью, жестокими нравами и пьяным бытом, в котором Димон ощущал себя неплохо, стыдясь лишь рязанского происхождения, всегда служившего мишенью для шуток. В Рязани до сих пор жили его сестра и тетки с дядьями, он любил ездить туда на праздники, волоча с собой по привычке объемистые сумки с провизией, но в московской жизни стеснялся своего круглого лица и чуть заметной провинциальности, от которой никак не мог избавиться. В свободное от работы время он старался выдерживать какой-то «стиль», питал любовь к цветастым рубахам и сам укладывал волосы феном, взбивая залихватский кок, но что-то ускользало, он чувствовал, что играет в чужую игру и стремится к невозможному. Успокаивался он, лишь вновь выходя на задание, типизуясь и растворяясь, если ставилось такое условие, или, напротив, все время маяча на виду, как в случае с Елизаветой, обретая самый средний из возможных обликов, в котором только и был залог успеха.
Трудно поверить, но когда-то, в компании лианозовской шпаны, он вовсе не отличался незаметностью, имея непримиримый нрав и враждуя по поводу и без, отстаивая принципы до мелочей, даже и не видных прочим. Его не смогли переделать ни законы дворовой стаи, ни армия, ни первые любови – сильные женщины, подавлявшие Димона во всем. В нем была крепкая сердцевина – она сохранялась нетронутой с юных лет, во многом доставшись от родителей, спокойных русских людей, всегда уважавших тех, кто рядом, и готовых поделиться, даже в ущерб себе. Быть может оттого он оказался на обочине преуспевания, вечно занимая неудобные места и не умея оттолкнуть локтем или, того хуже, соврать в глаза. Какое-то время он еще пытался «выбиться», сходясь то с одним, то с другим из бывших друзей, равнялся с ними, напрягал мускул и набирал воздуха в грудь, но ему всегда доставались крохи, зачастую вместе с насмешкой. Как-то раз, раздосадованный очередной неудачей, он изрядно набрался в третьеразрядном клубе, проснулся утром в чужой машине без телефона и пиджака, вышел, хлопнул дверью и зашагал наугад по незнакомым дворам, не представляя ни где находится, ни куда идет. Солнце едва взошло, город был тих и чуток, все казалось мистически-новым, будто порвалась связь с прошлым, и тайна жизни приоткрылась на миг, но через четверть часа он увидел вдруг перед собой аляповатую вывеску того самого клуба с сонным охранником у двери. Там, пожурив за забывчивость, ему вручили помятый пиджак, и даже телефон оказался во внутреннем кармане, и вообще все было тем же самым, и мутило от выпитого, и сильно болела голова. Именно тогда он осознал со всею силой, как бессмысленно бороться за место под солнцем, если ноги сами ведут по кругу, и в душе не рождается ничего, не испытанного уже когда-то. А осознав, избрал смирение, от которого было недалеко до той самой неприметности, что помогла найти надежную нишу, превратившись из привычки в профессиональный навык.