Изменить стиль страницы

ВЛИЯНИЕ ТЯЖЕЛОГО КРИЗИСА НА ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО

В то время, когда Гойя недолго находился в Кадисе, его поразила болезнь, которая поставила его, на грань жизни и смерти. Сегодня точно неизвестно, почему Гойя в декабре 1792 года некоторое время жил в Кадисе у своего друга Себастьяна Мартинеса, генерального советника по финансам и страстного поклонника искусства. Историки предполагают, что Гойя, по всей видимости, в первых числах ноября покинул Мадрид без официального разрешения, и причиной удаления от двора стала неожиданная болезнь, которая продолжалась уже многие годы. Но так как подобное самоуправство могло лишить Гойю жалования, то его друг и гостеприимный хозяин Мартинес постарался убедить Франсиско Байеу выхлопотать художнику официальный отпуск, потому что Гойя «должен был отправиться в Андалузию и восстановить там свое здоровье». В январе 1793 года ему был предоставлен отпуск на два месяца. В то же самое время Гойя попросил управляющего герцога Осунского выплатить ему аванс, который он должен был передать ему в Севилье. Основанием для этой просьбы послужило то, что он «уже два месяца лежал в постели и страдал от мучительных колик, поэтому ему необходимо было предпринять оздоровительное путешествие в Севилью и Кадис». Герцог Осунский выслал в Севилью 10 тысяч реалов.

Однако за два месяца болезнь Гойи не прошла, и 19 марта 1793 года Мартинес передал секретарю придворной палаты два письма, в которых высказывалась настоятельная просьба о продлении отпуска тяжелобольному другу. Из этого письма мы узнали, что Гойя якобы отбыл из Мадрида в Севилью для того, чтобы посетить «лежащий на этом пути город» Кадис, и, заболев, попал таким образом к своему другу Мартинесу, проживающему в Кадисе. Здесь им овладело «плохое расположение духа». Десятью днями позже Мартинес проинформировал друга Гойи Сапатера о состоянии здоровья пациента: «Шумы в голове и глухота еще не прошли, однако, выглядит он намного лучше и к тому же не страдает больше нарушениями координации движения. Он уже может подниматься и спускаться по лестнице и делает все то, чего не мог делать раньше». Цапатер сообщил о состоянии здоровья своего друга Франсиско Байеу и в этом письме сделал загадочное замечание, которое позже послужило поводом для многочисленных спекуляций: «Как я тебе уже сказал, Гойя потерял рассудок, которого у него уже так давно нет».

Пользуясь немногочисленными ссылками, которые есть в нашем распоряжении, мы должны разобраться в столь неожиданном проявлении заболевания, которое подвело его очень близко к смерти. Он страдал от частых головных болей и потери ориентации, шума в ушах, временной слепоты, у него была парализована правая рука, наблюдались лихорадочное подергивание и дрожь мышц, частые колики и даже коматозное состояние. Способность видеть относительно быстро восстановилась, мало-помалу исчезли головокружения и нарушения координации движения, а правая рука еще долгое время оставалась недееспособной. Но слух безвозвратно исчез, и Гойя до самого конца жизни оставался глухим; разговоры других людей он читал по губам и сам общался с ними посредством письма или рисунков. Таким образом, Гойя с появившимися шумами в ушах пережил мучительный акустический феномен, который воздвиг «ужасающую перегородку между внешним миром и его чрезмерной раздражительностью».

Этот зловещий кризис наложил свой отпечаток не только на жизнь художника, но и на образы его произведений. Страдание и страх изменили художника, а глухота проявилась наследием баскской родины его предков, а именно склонностью к фантасмагории и особенным интересом к колдовству. В письме от 4 января 1794 года он сообщал, что этим посредственно занимался сам, и когда он представлял свою новую картину в академии Сан-Фернандо, то объяснил, почему он рисовал ее именно так: «Для того, чтобы передать силой воображения боль моего паралича и по меньшей мере частично засвидетельствовать мою болезнь, я нарисовал целый ряд изображений, где собрал воедино наблюдения, которых обычно нет в заказных произведениях, так как там едва ли можно развить шутку и фантазию». О последней, еще неоконченной серии картин он писал следующее: «Я нарисовал безумный двор, где двое обнаженных избивают друг друга, а в это время санитар смотрит на них, и другие тоже дерутся палками, — эту сцену я пережил лично в Сарагосе».

К этой первой картине, в которой отразилась тема «народной забавы», примыкают картины «Чертова лампа», «Летающая ведьма», а также две сцены с заклинанием ведьм, в которых определенно выразились его устрашающие и призрачные видения. В другой серии, рассказывающей о чудовищных преступлениях маньяков, он реалистично изобразил отвратительные извращения и мерзкие рожи.

В июле 1793 года Гойя настолько хорошо себя почувствовал, что ощутил потребность вернуться в Мадрид и вновь заняться живописью, но теперь его живопись существенно отличалась от прежней. Таким образом он, отрезанный своей глухотой от звуков внешнего мира, прокладывал путь к собственному «я», где, как формулировал Гассье, прежде жизнерадостный человек превращался в «художника психических проявлений». Так как сам Гойя уже ясно определился в этой новой манере живописи, то он с нетерпением и напряженным беспокойством ожидал ответа из академии Сан-Фернандо; свои одиннадцать картин, которые должны были оценить, он снабдил сопроводительным письмом к Дону Бернанрдо Ириарте. Разумеется, он очень обрадовался, узнав, что «общество его коллег почувствовало к картинам большую симпатию и одобрило превосходное искусство Гойи». Гассье и Вильсон считают, что среди этих маленьких картин, известных как «Комедианты», «Бандиты», «Падающая карета», «Кораблекрушение», «Огонь в ночи» (они появились, с уверенностью можно сказать, в 1793–94 годах) была и тягостная картина «Двор помешанных». Этот шедевр стал первым свидетельством того, что выздоравливавший Гойя после перенесенной болезни, в результате которой получил возможность создавать «фантастические и полные выдумки картины, берущие свое начало из трагической интенсивности и человеческой глубины», обратился к новому искусству. Остальные пять картин также передают радикальные изменения, которые произошли в его палитре. Теперь в ней преобладали нейтральные тона: коричневый, серый и черный и освещались яркими цветовыми пятнами, которые вкраплялись, словно сверкающие молнии, на темном заднем плане. Специалисты также указывали на то, что Гойя применил новую технику написания кистью — линии стали короче и нервозными. Зрителей удивляло внезапное уплотнение цветов. Измененные техника написания картин и их темы преобразовали существовавшие прежде элегантные и многокрасочные образы в болезненную, карикатурную, извращенную массу, проявили их по-новому и определили их оригинальный стиль, в котором Гассье увидел даже характер современного искусства живописи, получившего признание через 50 лет. Критик Канадей описывает оправившегося от болезни Гойю как огорченного наблюдателя человеческого общества, который в своих картинах пытается обрисовать с бичующей остротой пороки и жестокость людей и вскрыть глубочайшие бездны человеческого бытия. Причиной такого наполнения его воображения фантастическими изображениями ужасов являлось, несомненно, безутешное одиночество оглохшего человека, в ушах которого бушевал шум, а сердце было полно горечи, жажды и упреков Богу и всему миру.

Только таким образом можно осознать то, что Гойя, кроме прогрессирующего оздоровления, в момент своего творческого успеха переживал подавленность, и только в начале 1794 года, как можно заключить из дневниковой записи Ховельяноса, сделанной в феврале, окончательно встал на ноги: «Я пишу о Гойе, который мне сказал, что он еще ничего не написал после того случая, когда с ним случился апоплексический удар». Подавленность и гнетущая усталость сменились периодом, когда он регулярно испытывал настоящее отчаяние, о чем сообщал в апреле 1794 года в письме к Сапатеру: «Мое состояние здоровья по-прежнему такое, как и было. Иногда я бываю так взволнован, что не могу этого вынести, но так как сейчас я успокоился, я пишу тебе. Но я быстро устаю».