Изменить стиль страницы

— Это оттого, что актеры нервничают! — возразил Владимир Иванович. — Пройдет несколько спектаклей, и все само собой обойдется.

— Совершенно верно, — подтвердил один из присутствующих. — Обыкновенно бывает так — неровно идут первый спектакль, третий и шестой! После шестого пьеса входит в русло!

Поговорив еще о каких-то мелочах, все ушли, кроме Владимира Ивановича, с которым у Чехова завязался разговор совсем домашний: полушутя он жаловался другу на жену, которая его не слушается.

— Ведь она еще после болезни не оправилась, а лекарство принимать бросила — капризничает всякий раз!

— Не мешает в таких случаях и прикрикнуть! — посоветовал Владимир Иванович.

В это время вошла Ольга Леонардовна, молодая, красивая, цветущая. С ее приходом как будто и в комнате стало светлее. Пожимая нам руки, она сияла приветливой улыбкой.

Но муж суровым и даже грубоватым тоном «велел» ей сейчас же принять какое-то лекарство.

Улыбка жены, стоявшей перед ним «руки в боки», стала еще более сияющей: видно было, что она и в грош, не ставит «строгость» такого мужа, как Чехов, — он органически не был способен «прикрикивать» на кого бы то ни было, тем менее на несомненно обожаемую жену. «Суровый тон» был принят отчасти для нас и во всяком случае очень прозрачно прикрывал бесконечную мягкость и нежную заботливость о любимой женщине в то время, когда он сам более чем кто-либо нуждался в подобных заботах о его преждевременно и безнадежно угасавшей жизни.

Через несколько минут ушел Немирович, ушла и Ольга Леонардовна.

Несколько недоумевающий, я было тоже поднялся уходить.

— Что вы? — возразил Чехов. — Сейчас мы с вами обедать будем — вдвоем!

Действительно, когда мы вошли в столовую, там уже был накрыт обед на два прибора. Кушанья подавал единственный в доме слуга. Из поданного маленького графинчика Антон Павлович собственноручно налил мне рюмку водки.

— Выпил бы и я с вами! — со вздохом сказал он. — Когда был здоров — пил с удовольствием, а теперь не могу! Очень жалею, что нельзя мне водку пить.

— Московский климат вреден вам, на юг поезжайте!

— Да, на юг! — опять вздохнул хозяин. — На днях поеду! Доктора посылают за границу на лето, а мне что-то не хочется! Россию люблю! Мне и Крым не нравится! В русскую бы деревню, с этакой бы березовой рощей, а они меня в Биарриц!

Я попросил его подарить мне на память какой-нибудь том его рассказов.

Чехов тотчас же послал слугу в ближайший книжный магазин купить книгу. Тот скоро вернулся с томиком «Хмурых людей». Антон Павлович тут же за обеденным столом сделал надпись своим неразборчивым, тонким, женственным почерком.

— Послушайте, — продолжал он, передавая мне книгу, — отчего вы мало пишете? Вам следует больше писать! Я именно это хотел вам сказать на прощанье! У вас теперь могло быть томика четыре, а вы что-то на первом замешкались. Я и сам много лентяйничал, а теперь очень жалею об этом!

— Не знаю, кого слушать! — смеясь, ответил я. — Недавно Лев Николаевич говорил мне: не пишите много, не надо много писать!

Чехов улыбнулся.

— Не верьте хитрому старику! Он это всем говорит, и мне говорил, потому что сам стареть стал! Нет! — Тут Чехов вздохнул печально. — Надо, надо писать! Вы начали вашу песню по-соловьиному, а если остановитесь навсегда на одном томе, выйдет по-воробьиному! Я вам про себя скажу: если бы я остановился на первых рассказах, — меня бы и писателем не считали. Чехонтэ! Маленький томик маленьких смешных анекдотов! Думали, что и весь я тут! Серьезные писатели говорили: чужой он нам, потому что смеется! Как можно смеяться в наше время?

Он помолчал.

— Придется ли еще увидеться — неизвестно! Поговорить с глазу на глаз — хорошо бывает! Послушайте, вы помните, как у вас в одном рассказе сказано: «Протодьякон проклинает сомневающихся в бытии божием, а они стоят на клиросе и поют сами себе «анафему»!

Он откинулся к спинке стула и залился почти беззвучным, но заразительным смехом, вдруг сделавшись похожим на свой молодой портрет, когда Чехов был жизнерадостным, беззаботным «Чехонтэ».

Обед наш в разговорах затянулся часа на два. Вдруг мне вспомнилась его загадочная фраза: «Придется ли еще увидеться — неизвестно!» И меня поразила мысль, что этот удивительный, очень одинокий, замкнутый, приговоренный к смерти человек думает не о себе, не о своем положении, трагичность которого он, как врач, понимал лучше, чем кто-либо из опекавших его друзей, но находил время заботиться и тревожиться о судьбе начинающих писателей. Я знал о его серьезной болезни, но почему-то думал, что еще увижусь с ним. Увидеться не пришлось.

Летом того же года телеграфная весть о смерти Чехова на чужбине больно ударила по сердцам, изболевшим под гнетом мрачной действительности. Смерть отняла тогда у России последнего нежного друга, печальника «чеховской» эпохи: он был любимым, близким, родным писателем для своего поколения.

Я написал тогда стихи, читанные мной на ряде вечеров, посвященных памяти Чехова:

Памяти Чехова
Неумолимый рок унес его в могилу!
Болезнь тяжелая туда его свела:
Она была в груди и всюду с ним ходила —
Вся жизнь страны родной болезнь его была!
Пророки и вожди, кипя душой мятежной,
Могли быть гневными, могли, любя, карать.
А он любил людей такой любовью нежной,
Как любит женщина, как любит только мать
Печали жгучей яд он выпил полной чашей,
Впитал в себя всю грусть, глубокий, как родник,
И был отравлен он тоскою жизни нашей,
Терпением рабов и тупостью владык!
Дыханье пошлости ему дышать мешало,
До гроба мучила холодная вражда,
И наконец толпа любовью истерзала —
Но был он одинок повсюду и всегда.
Он жил под темною, загадочною властью
Судьбы насмешливой, бесчувственной и злой,
И капля каждая им выпитого счастья
Была отравлена невидимой рукой.
И, поздно понятый, судимый так напрасно.
Он умер оттого, что слишком жизнь бедна,
Что люди на земле и грубы и несчастны,
Что стонет под ярмом родная сторона.
И, оставляя мир, он звал тебя, свобода!
Последний вздох его уже звучал тобой:
Он чувствовал, что даль таит лучи восхода,
А ночь еще сильна и давит край родной.
О родина моя, ты вознесешь моленья
И тень прекрасную благословишь любя,
Но прокляни же ты проклятием презренья
Бездушных торгашей, что продают тебя!
Пусть смерть его падет на гадов дряхлой злобы.
Чьи руки черствые обагрены в крови,
Кто добивал его, а после был у гроба
И громче всех кричал о дружбе и любви.
Блесни над родиной, могучее светило,
Птиц ночи разгони, пронзи ночную тень
И, возрождая жизнь над темною могилой,
Приди, торжественный, давно желанный день!

1935