Изменить стиль страницы

Вот регент величественно развел руками, повернулся лицом к октавистам и, наступая на них, задержал бушующий, широкий аккорд.

Оба октависта раскрыли свои глотки и наполнили душную церковь львиным ревом. Гребень высоко поднявшейся волны звуков обрушился и разлился с грохотом и звоном. Захарыч надулся, короткая шея покраснела, пуговицы ворота у рубашки отлетели, и выпустил из груди целый вихрь густых и бурных звуков. Эта волна, как порыв бури, всколыхнула воздух, поглотила хор и раздавила хрустальную октаву молодого человека. Затихал хор уже без октав. Оба певца, измученные, остановились и тяжело дышали. Пот струился по их лицам. Купцы с восторгом смотрели на Захарыча и готовы были ему аплодировать: он «заглушил», — значит, состязание было кончено.

После всенощной, когда народ с шумом повалил из церкви, Понедельников подошел к перилам эстрады и громко сказал регенту:

— Нового прими и Томашевского не увольняй: пущай оба ржут.

А потом добавил, усмехнувшись и протягивая двадцать пять рублей:

— Вот это им!.. На овес!

III

Захарыч вступил в жизнь, для него совершенно незнакомую. Он еще никогда не жил в большом городе и не встречался близко с городскими людьми. Теперь пришлось знакомиться и сталкиваться с ними. Певчие были самый разношерстный народ, примениться к ним было трудно. Некоторые, как Томашевский, выглядели господами, другие имели вид пропойц, третьи были похожи на мастеровых. И все они много пили, а Захарыч совсем не пил и поэтому чувствовал себя чужим среди них. Их речи, мнения, поступки и образ жизни — все удивляло Захарыча.

Однажды после обедни регент строго провозгласил на клиросе:

— Завтра к семи часам на Купеческую улицу! Не опаздывать!

У всех певчих, как у больших, так и у маленьких, просветлели физиономии, точно им сказали что-то приятное.

— Что это будет завтра? — спросил Захарыч Томашевского.

— Похороны! — смеясь, ответил тот. — Доход! Бог покойничка послал.

— Плохо мрут нынче хорошие-то люди! — поддержал разговор запьянцовский тенорок, с очень смешной физиономией и вертлявый, как обезьяна. — Год плохой-с! Не мрут богатые-то, а так, шваль разная дохнет! Из рук вон плох нынешний год-с.

Он сделал мечтательную физиономию и продолжал сладким голосом:

— Ах, в прошлый сезон какие покойнички-то были! — Вертлявый поцеловал кончики пальцев. — Антик-муар с гвоздикой-с! Купцы какие хорошие мерли, помещики… прелесть! Певчие, бывало, после похорон и напьются, и подерутся, все как следует, честь-честью! А теперь-с?

— Ржавчина! — строго рявкнул на него бас величественной наружности и с целой охапкой кудрявых волос на голове. — Какая у тебя скверная теноровая привычка болтать много слов. Вас, теноров, нужно бить уже за одно то, что вы тенора.

Он сверкнул на Ржавчину презрительным взглядом и спросил его октавой:

— Кого хороним?

— Не знаю-с, Илья Николаевич! — с притворной робостью отвечал Ржавчина.

— Ну, кого — это наплевать! А за сколько?

— Увы, Илья Николаевич, за двадцать и трешницу на чай!

Илья Николаевич энергично плюнул.

— Сволочь! — пробурчал он, вероятно по адресу покойника.

На другой день после заупокойной обедни из церкви попарно, длинной вереницей выходил весь хор, потрясая воздух могучими раскатами похоронного пения.

«Свя-ты-ый бо-же!» — гремели басы, звенели тенора и заливались дисканты, а Захарыч с Томашевским замыкали шествие и ревели октавой.

Редкие и густые удары колокола, медленно падая с колокольни, сливались с пением хора. Через минуту процессия вытянулась по площади. Впереди хора несли крышку гроба, а сзади, на некотором расстоянии, медленно двигался печальный катафалк, сопровождаемый мрачными людьми в черных плащах, толпой народа и вереницей экипажей. За хором шли священник и дьякон в ризах, надетых поверх шуб.

Был холодный зимний день, солнце ярко сияло, и певчие, подняв воротники и обвязав уши платками и шарфами, без шапок, медленно шли по дороге, утаптывая искрившийся и хрустевший снег. Они пели, широко раскрывая рты, пар оседал инеем на усах и бородах. Прохожие с любопытством останавливались посмотреть на процессию, почтительно обнажая головы. В промежутках между пением певчие разговаривали о своих делах, пересмеивались, рассказывали анекдоты.

— Сказали ему, понимаешь ли ты, что в этом доме хозяин умирает… Вот он и стучит в окно: «Хозявушки!» А у окошка сидит старичок. «Тебе чего?» — «Да у вас, я слышал, покойничек есть, царство ему небесное, а я регент. Не надо ли хор?» — «Нет, — отвечает старичок, — не надо: мне, слава богу, полегче».

— Хе-хе-хе! Вот налетел-то!

«Свя-ты-ый б-бо-же!» — гудит опять хор. Веселый разговор прерывается. Рыдающие похоронные аккорды далеко несутся в морозном воздухе.

Захарыч шел вместе с другими, ревел, слушал разговоры певчих и чувствовал странную, непривычную неловкость от этого смешения печали и смеха.

По дороге процессия остановилась у огромного дома, около которого был выставлен стол для литии. Завидя стол, басистый дьякон, с окладистой черной бородой и широкой грудью, еще на ходу начал служить литию. Он служил самодовольно, заученными приемами, пуская красивые ноты и красиво отчеканивая слова.

«Вечную память» он с удовольствием пустил вниз. Хор торопливо подхватил.

Когда процессия приблизилась к воротам кладбища, ее встретили печальными ударами колокола, а в самых воротах уже стоял маленького роста священник в черной ризе и с дымящимся кадилом в руке. Лицо у него было ласковое и приветливое. Рядом с ним стоял кладбищенский дьякон, высокий и мрачный, весь заросший полосами.

Едва священник завидел покойника, как залился тончайшим тенорком, гостеприимно помахивая дымящимся кадилом. Дьякон угрюмо вторил ему грубым, как бы железным басом. Певчие смолкли, покойника поставили в воротах, а веселый кладбищенский священник приветствовал его, заливаясь, как соловей, и благодушно помахивая кадилом. Казалось, что он был очень рад новому гостю и очень хлопотал о том, чтобы доставить ему всевозможные приятности.

Процессия двинулась по узкой дорожке, мимо огороженных памятников, крестов и могильных плит.

У свежей могилы затихли последние звуки хора. Гроб опустили в яму, послышались глухие удары земли о гробовую крышку. Кто-то зарыдал тем надрывающим душу рыданием, которое можно слышать только на могилах. Помощник, заменяющий регента, торговался с распорядителем похорон.

— Прибавьте на чай певчим!.. Холодно!.. Люди устали…

— А почему мальчиков было меньше, чем обещали?

— Помилуйте, все налицо!

Певчие стояли в стороне, надевая шапки на заиндевелые головы и разминая застывшие члены.

— Эх, водки бы теперь! — говорил Томашевский, ежась в своем коротеньком пальто. — Весь застыл!

— Проклятое ремесло! — сказал кто-то.

Помощник регента получил деньги и направился к воротам. За ним потянулся хор. Мальчики бежали вприпрыжку и дули в озябшие кулаки. Вскоре весь хор — и взрослые и дети — вошли в «Россию», трактир, ближайший к погосту.

Там, кряхтя и звучно откашливаясь, они уселись за длинный стол и потребовали себе чаю, водки. За соседним столом разместились румяные озябшие мальчуганы и набросились на чай и булки.

Когда выпили по две рюмки, хохлатый бас Илья Николаевич вынул записную книжку, взял карандаш и сказал внушительно:

— Ну-с, господа! Деньги по рукам! Сколько положить Захарычу?

Певчие замялись.

— Положить ему, как хорошему октависту, — уклончиво сказал кто-то.

— Да сколько? Томашевский получает восемь процентов. Я кладу Захарычу столько же. Никто не имеет против?

— Клади! — загудел хор. — Ничего!.. Им поровну можно получать.

Илья Николаевич выпил водки и углубился в составление раскладки. Появилась новая бутылка. Загудел разговор. На одном конце стола говорили одно, на другом — другое. Изредка вырывались громкие восклицания.

— Эх ты, жизнь! Из церкви в кабак, из кабака в церковь.